МИХАЙЛОВ ДЕНЬ — страница 35 из 58

Однажды осенью приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился, и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия.

— Мать Варсонофия, — удивились все, — ты что, на кладбище ночуешь?

— А меня покойнички любят,— ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит.

Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини Варсонофии надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел.

— Мать Варсонофия, — допытывались мы, — да как же ты выдерживаешь без сна?

— Покойнички помогают! — радостно отвечала она.

Как помогают, она не уточняла. Но из летописей известны, например, такие факты. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина, и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», — сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты — и даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина.

А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал инок Трофим и сказал как живой:

— Иди за мной.

Как убиенный за Христа инок вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её.

Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений:

— Они помогут, ещё как помогут!

А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их «по справедливости», а вообще-то любила их. Наверное, любила.

И всё же усопших она любила больше живых — они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует, и давят заботы о тленном и преходящем. А там душа вольная, там жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они действительно молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь.

Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал:

Догадался по многим приметам,

Что идём мы на праздник большой:

Станем чистым и радостным светом,

Что у каждого есть за душой.

Что-то знала мать Варсонофия об этом нездешнем радостном свете. Похоже, знала.

ВОСПОМИНАНИЕ ЧУДА ВЕЛИКОМУЧЕНИЦЫ ЕВФИМИИ

Сейчас мои друзья Серёжа и Ирина живут во Франции и, слава Богу, в достатке. Но я помню ещё те времена, когда после рождения пятого ребёнка они претерпевали нужду, проживая по соседству со мной в доме возле Оптиной пустыни. Это потом Серёжа стал профессором и доктором математических наук. А тогда ему, молодому учёному, платили такую нищенскую зарплату, что следовало бы уже в день получки становиться на паперть и стоять там с протянутой рукой.

На нужду Серёжа с Ирой не роптали, но жили в режиме строжайшей экономии. И сразу после получки Серёжа раскладывал деньги по конвертам: это на молоко, это на крупы, а это на пелёнки новорождённому Санечке.

— А Танечке? — спрашивала мужа Ирина. — Серёжа, пойми, ведь Таня голодает.

И Серёжа начинал перераспределять их скудный бюджет, отнимая что-то от молока и пелёнок, чтобы помочь голодающей Тане. Помогали они Татьяне годами. А мне было известно о Тане одно — после смерти мужа она осталась одна-одинёшенька и впала в такую депрессию, что не могла работать, голодала и несколько раз пыталась покончить с собой, попадая в итоге в психиатрическую больницу.

Впрочем, в болезни Танечки были те светлые промежутки, когда она снова начинала работать и даже хорошо зарабатывала. Таня была художницей и, говорят, талантливой. Во всяком случае, в салонах, торгующих произведениями искусства, её работы пользовались спросом и уходили, что называется, с колёс. Все радовались — Танечка выздоровела! А потом опять была попытка самоубийства, Таня снова попадала в больницу, а Серёжа с Ирой жертвенно помогали ей. Правда, с деньгами теперь стало полегче. Оказывается, наш Серёжа сделал открытие в науке и сообщил о нём в докладе на международном конгрессе математиков. А после конгресса его пригласили прочитать курс лекций в Америке и во Франции. Помню, как Серёжа вернулся из Америки и сказал:

— Нет, жить можно только у нас в Козельске.

Потом была Франция, но и после Парижа Серёжа утверждал, что жить в Козельске всё-таки лучше. Мы поддразнивали Серёжу за его любовь к нашему Козельбургу, он же Козельск, и одновременно понимали его. Русскому человеку, привыкшему жертвенно помогать ближним, трудно привыкнуть к той западной практичности, когда отец даёт сыну деньги исключительно в долг, а у мужа с женой свои отдельные банковские счета. Мы другие. Они другие. И в письмах знакомых, уехавших из России, встречаются грустные строки: «Эта жизнь не для нас, но для наших детей».

Впрочем, дело здесь, возможно, не в Париже или Козельске, но в том устроении Серёжи, когда он тяжело переживал разлуку с семьёй и боялся упустить детей. Ира в его отсутствие едва справлялась с ними, и только после возвращения мужа в доме снова водворялся тот порядок, когда утром и вечером все становились на молитву, по субботам готовились к исповеди, а в воскресенье причащались всей семьёй. Наконец, Серёжа был убеждён, что православие и невежество несовместимы, и много занимался с детьми. Уже в дошкольном возрасте Серёжины дети бойко говорили по-английски и в подражание папе любили математику.

Однако отечественная наука бедствовала, и нужда заставляла Сергея уезжать на заработки в Европу. А только жить друг без друга Серёжа с Ирой не могли. Ну, с Серёжей всё понятно — он влюбился в свою Ирочку с первого взгляда, а вот с Ириной было сложнее. Сейчас в это трудно поверить, но наша кроткая домашняя Ириша ещё в школе убегала из дома, бродяжничая вместе с «хиппи», а во время учёбы в художественном училище пропадала в тех компаниях, где курили «травку» и хлестали водку. Мама Иры была в отчаянии. А батюшка дал Серёже послушание — познакомиться с Ириной и образумить её, желательно женившись на ней. Слова о женитьбе были сказаны, возможно, в шутку, но ведь случается, знаю, и такое, когда опытному духовнику бывает открыто, что эти двое созданы Господом друг для друга и не смогут порознь жить на земле. Во всяком случае, семейное предание гласит — Серёжа явился знакомиться с Ириной в больницу, где она лежала тогда с пневмонией, и, влюбившись до беспамятства, сделал предложение руки и сердца в такой элегантной форме:

— Простите, но за послушание батюшке я должен жениться на вас.

Ириша тут же ловко запустила в жениха больничными тапками. В общем, год она швыряла в Серёжу различными предметами и даже после свадьбы, бывало, фыркала:

— Серёжа хороший, но такой положи-и-тельный. Ну, какая из меня жена?

Жена из Ириши была сначала никакая — каша у неё подгорала, а молоко убегало. Строгие деревенские старухи осуждали Иру за подгоревшие кастрюли, а, главное, за то непутёвое поведение, когда она могла танцевать со своими детьми под тёплым июльским ливнем, наслаждаясь этим праздником лета. Старухи даже предсказывали — бросит Серёга непутёвую Ирку. Но Сергей любил свою весёлую жену и никогда не променял бы её на ту рачительную хозяйку, что с утра до ночи драит свой дом, как матрос палубу, и душит почему-то смертельной скукой этот стерильный самодостаточный быт. Словом, вопреки предсказаниям старух, а также психологов, утверждающих, что любовь в браке с годами проходит, перерастая в дружбу или в злобу, у математика и художницы всё было иначе. Их привязанность друг к другу росла, и однажды наша Ирина без памяти влюбилась в собственного мужа.

Когда Серёжа уезжал за границу читать свои лекции по математике, Ириша, казалось, обмирала от боли, отсчитывая даже не дни, а часы до его возвращения. Однажды Серёжа не приехал вовремя из-за какой-то аварии на железной дороге. Сутки не было никаких известий. И на Ирину в это время было страшно смотреть — она слегла и шептала каким-то осипшим, не своим голосом:

— Я умру без Серёжи. Грех так думать, но я умру без него. Как же я понимаю теперь Танечку, и какая же это нестерпимая боль!

Вот тогда она и рассказала мне историю Танечки, историю того безумного брака, когда юная студентка Таня вышла замуж за «старика»-скандинава, приговорённого врачами к скорой неминуемой смерти. Правда, «старик» в свои пятьдесят лет выглядел молодо — этакий загорелый синеглазый викинг с выгоревшими на солнце во