Михалыч и черт — страница 11 из 38

— Оглох, в кустах сидючи, начальник? — с явной издёвкой спросил Дмитрий Иванович. — У меня такие начальники сортиры до дембеля пидорасили. Щенок ты, Николай Фёдорович!

— Так, понял, — резюмировал сторож, как будто и впрямь уяснив для себя всю сокровенную сущность Кошелева и потому враз потеряв к нему интерес. — Ну, ступай тогда, отец. С тобой завтра поговорят… Хорошие люди с тобой поговорят… Давай, родной, уёб. вай.

— Слышь, Иваныч, — поспешно заговорил Семён Петрович, — ты и впрямь… иди, что ли… Ты ж быстро ходишь — не успеваю я за тобой. Чего ты вправду… Не зли ты парня, продрог он…

— Ты, Петрович, в иных ситуациях прямо как говно себя ведёшь, — усмехнувшись, сказал Кошелев.

И, развернувшись, пошёл прочь.

Уходя же, добавил:

— Ладно, козёл… И с людьми твоими…

Сторож поманил пальцем Семёна Петровича и, дождавшись, когда тот подошёл вплотную к нему, притянул его полусогнутым пальцем за ворот рубахи и задушевным голосом сказал:

— Вот из-за таких то гоношистых всю ваши братию и гнобят… И гнобить будут! По уму ведь жить надо, правда?

— Святая правда, — искренне согласился Семён Петрович. — Понимать друг-друга надо, сочувствовать…

— А вот это не п. зди, — важно заметил сторож. — Так я тебе и поверил, что ты мне сочувствуешь. Ну ка, добрый ты мой, пакет то показывай!

«Эх, с Иванычем надо было уходить» подумал Семён Петрович. «Теперь уж точно обчистит. Зря я Иваныча разозлил, с ним надо было уходить».

И, вздохнув обречённо, раскрыл пакет.

Сторож с деловитым видом достал откуда-то из внутреннего кармана ручной фонарик и лучом узким и резким посветил вниз, поводя неспешно и ощупывая внутренности пакета.

Словно прошитые рентгеном, мелькнули тени и контуры крошёных куличей, яиц, пакета с пасхой творожной и, самое страшное, выхватил луч безжалостный и початую бутылку водки.

— Ну вот, — совсем уже добродушно сказал сторож, — не зря мок сегодня, не зря. Ну, доставай, батя, поллитру то. На могиле небось сп. здил? Эх, мародёры вы, кровососы, кол вам в сраку! Мародёры!

— Да мужикам несу, — вяло попытался было возражать Семён Петрович, — не надо бы уж так… А? Да и немного тут…

Сторож, вскинув фонарь, луч слепящий в глаза Петровичу направил, словно врезал наотмашь этим лучом.

— И ты в. ёбываться будешь, как дружок твой? — спросил он и в голосе его послышалось Семёну Петровичу грозное шипение. — Его завтра уроют — и ты туда же захотел?

— Да я… — продолжил было Семён Петрович.

— Головка от х. я! — оборвал его сторож.

И тут же, приглядевшись, воскликнул:

— Еттит твою! Да ты ж в кровище весь! Да… точно… Потёки кругом! И, небось, у другана твоего та же х. йня творится. Так или нет? Так! Жалко, на рассмотрел я его. Но ничего, завтра его по ниточке осмотрят. По косточке!

И, заводясь, закричал:

— Кого завалили, суки?! Говори! Быстро!!

— Бомжа, бомжа, — поспешно сказал Семён Петрович и, сунув руку в пакет, вытащил бутылку, — клянусь, бомжа местного. Хошь, прям сейчас тело покажу. Коля, правду ведь говорю!

И, протягивая сторожу бутылку, добавил:

— Пропустил бы ты меня? Заждались меня уж… Охота тебе из-за бомжа крик то поднимать?

Сторож зубами вытащил пластиковую пробку, которой была заткнута бутылка, принюхался, взболтнул её — и отпил длинным глотком, далеко запрокинув голову.

Вытер губы тыльной стороной ладони, подумал, взвешивая лишь одному ему известные обстоятельства и, наконец, сказал:

— П..здуй. Свободен…

Потом, качнувшись пуще прежнего, снова полез в кусты.

Семён Петрович, в чувствах растрёпанных и в печали великой, покинул пределы кладбища и вышел в чистое поле.

Поле, честно говоря, чистым не было. Разве что привычки ради можно было так сказать, потому только, что принято поля называть чистыми. Возможно, когда то они и были чисты.

Но то поле было классическим пустырём городской окраины, со всеми сопутствующими подобным местам атрибутами: ямами и оврагами, часть из которых заполнена была мутной, коричневой и грязно-жёлтой водой, часть — мусором, а часть — просто зияла в земле, как и подобает зиять заброшенным провалам. Были, кроме того, кучи пёстрого мусора, который в полном беспорядке раскидывался ветром по бескрайним пустынным просторам. Были склоны бугров и невысоких холмов, сплошь поросшие непроходимым бурьяном и чертополохом, верхушки которого торчали всю зиму даже из-под самых высоких снегов (к весне же стебли становились хрупкими и ломкими и крошились при малейшем нажатии, отчего продиравшийся сквозь них путник слышал лишь беспрерывный хруст и треск вокруг себя). Были там и мачты ЛЭП, что виднелись вдали, где-то на другом конце поля. И бегущие огни машин, что непрерывным потоком шли по трассе, что и отделяла пустырь от начинавшихся прямо за трассой пригородных посёлков.

Автотрасса проходила очень далеко от стен кладбища, даже дальше, чем линии ЛЭП, и потому была она для местной вампирской братии видимой границей всей их Вселенной, окоёмом мироздания.

Знали они, конечно, что и за трассой есть какая-то жизнь и огоньки машин бегут не просто так, и не только лишь для того, чтобы границу их Вселенной как то явственно обозначить, а едут они к цели своей, конечному пункту, и что у иных он близко к кладбищу расположен, а у кого-то и очень даже далеко, так далеко, что и представить бывает трудно. И память жизни земной в вампирах жила, особенно в тех, кто недавно к жизни кладбищенской приобщился.

Знали, конечно, но относились ко всему этому с полнейшим равнодушием, ибо весь мир, что на кладбище и пустыре не вмещался был для них полнейшей абстракцией, и даже будь он не объективной реальностью, а лишь задником огромной сцены, картинкой, на холсте нарисованной, или даже просто бредом и галлюцинацией — и тогда бы в жизни их едва ли что-нибудь изменилось, разве что спокойней и размеренней текло бы их существование при том условии, что границы их мира и впрямь совпадают с границами мира общего.

Но делился мир благами своими с кладбищем скупо, лишь приносил смерть в разноцветных и разнокалиберных деревянных ящиках, вместилище плоти, которая либо гнить будет (коли повезёт), а то и (если не повезёт) воскреснет всеми презираемым кровососом, которого родственники не допускают даже к собственным его поминкам.

Остальные же блага приходилось вампирам таскать тайком, воровать, выклянчивать и лишь изредка — брать силой, как и подобает хищной нечисти.

Последнее — это о крови, конечно, речь. Кровь не своруешь…

Тропинка до оврага петляла, огибая холмы. В поле не удаляясь, шёл Семён Петрович вдоль забора, шагах в десяти от него, до места сходки праздничной добираясь.

Сколько же мыслей на таком вот пустыре в голову приходят, хоть бы даже и в мёртвую!

Незлобивый вампир был Семён Петрович, оттого гнев на вороватого Кольку и досада от промашки своей скоро его оставили, лишь жалел он, что на общий стол не много выложит.

Но и грусть эта отступала и стихала постепенно, заглушаемая течением мыслей философских и не по вампирски глубоких.

«А вот, к примеру, если и оборотни на свете существуют?» думал Семён Петрович, балансируя на влажной и скользкой тропинке и мелкими шажками продвигаясь вперёд. «Ведь они то с любого кладбища уходить могут. И по городу гулять. Среди людей. Даже родственников навещать. Хотя, наверное, родственникам лучше бы и не попадаться. Эти точно милицию вызовут. Перепугаются, допустим, или за наследство своё схватятся. Нет, если уж умер — общаться надо с посторонними людьми. Так спокойней… Но вот что интересно — оборотням, значит, можно, а вампирам — нельзя. Мы то никак не вылезем. Вот Иваныч во всякие силы высшие не верит, хотя тоже логику в существовании своём отыскать пытается. Но если сил никаких нет — то кто же судил нас так? И раньше жизнь по разному складывалась, а после смерти — и подавно. Но раньше понятней было — есть привилегии у кого то, есть у кого то обязанности, есть система, пусть нелепая, несправедливая, бестолковая подчас, но система. И логика у системы этой есть. А теперь что? Я мороза не чувствую и спать могу в сугробе — это привилегия? Болезней у меня нет — это привилегия? А вот то, что не существую я официально и потому никто я и ничто для людей — это наказание? А вечность моя — это наказание или привилегия? А вот если в аду бы я был… Там то как? Так же как здесь или по другому? А может…»

И Семён Петрович даже приостановился на мгновение, поражённый догадкой.

«А может, я уже в аду? Может, это мне только кажется, что я в том же городе сейчас нахожусь, в котором и жил? Может, ад страшен настолько, что сознание моё, не в силах сразу приспособиться к сверхъестественному ужасу потустороннего мира и ни в состоянии воспринять его, ибо аналогий нет для адекватного восприятия того места, где, возможно, ни один предмет и близко не напоминает предметы мира земного, вот так, постепенно, пошагово, и приспосабливается к новому существованию? И существование моё с каждым днём становится всё хуже и невыносимей не просто так, по случайному стечению обстоятельств, а лишь потому, что глаза мои всё более и более привыкают к тьме инфернального мира и видят в этой тьме всё лучше и лучше, и чувства мои лгут мне всё меньше и меньше и разум мой не цепляется уже за привычные ему образы? И вот так проснусь я однажды, а вокруг меня — пламя адское… А, может, я с самого рождения вот так прозреваю? От одного существования к другому? А вот если минус на плюс в рассуждениях моих поменять — то ведь и другая картина получиться может. Ведь так же и в рай идти я мог бы. Постепенно. А, может, и нет ничего такого… Просто я странствую. Из квартиры — на кладбище, оттуда — на болото какое-нибудь или в лес. Хотя… Кочевье какое-то получается бесконечное. Лучше бы определённое что-то. А совсем хорошо — взять и помереть. По настоящему… Ох ты, огоньки замелькали! Пришёл, что ли?»

И действительно, после очередного зигзага вывела тропинка Семёна Петровича прямо к оврагу, где по склонам горело штук пять костров (один большой, центральный, остальные — поменьше) возле которых сидели во множестве вампиры здешнего кладбища.