[1187] Это витиеватое послание, исполненное самоуничижения и столь отличающееся от манеры выражаться, какую Микеланджело демонстрировал в беседах с папами и герцогами, так и не было отправлено. Напротив, прибыл ответ Томмазо: юноша не предавался в нем столь безудержной лести и низкопоклонству, но проявлял любезность и искреннюю симпатию: «Уверяю Вас, что любовь, которую я питаю к Вам, не менее, а возможно, и более глубока, чем мне случалось когда-либо испытывать к кому-либо, да и никогда не желал я ничьей дружбы столь страстно, как Вашей». Томмазо был болен, и, вероятно, поэтому ответил на письмо Микеланджело не тотчас же и полагал, что фортуна разгневалась на него, лишая его общества человека, «которому нет равных в искусстве». Впрочем, теперь, поправляясь, он будет наслаждаться, созерцая два рисунка, присланные Микеланджело («чем более я гляжу на них, тем более восхищаюсь»)[1188].
Получив послание юноши, Микеланджело отправил ответ, по его собственным меркам абсолютно восторженный. Он счел бы себя опозоренным в глазах земли и неба, если бы не узнал, что «Ваша Милость охотно приемлет от меня некоторые мои произведения». «А это вызвало во мне величайшее удивление и неменьшую радость»[1189]. Письмо он датировал «первым, счастливым для меня днем января». С наступлением 1533 года для Микеланджело действительно начинался новый жизненный и творческий этап.
Сколь бы сильные чувства ни испытывал Микеланджело к Томмазо Кавальери, едва ли их отношения имели физическую, чувственную природу. Во-первых, это маловероятно хотя бы потому, что увлечение Микеланджело прекрасным юношей выражалось в стихах и рисунках, о которых многим было известно. Даже если мы не сочтем нужным поверить Микеланджело, убеждающему всех в неизменном целомудрии своего поведения, высокий социальный статус Томмазо и относительно публичный характер их дружбы поневоле заставляет предположить, что она была платонической.
Философское оправдание подобных отношений, которое предлагал Микеланджело, сродни уверению придворных неоплатоников Лоренцо Великолепного, особенно Марсилио Фичино, что любование красотой само по себе не может не быть добродетельным, а значит, по мнению христианства есть причастность божественному началу. Посему созерцание красоты Томмазо – в буквальном смысле предощущение Неба. «На лик прекрасный твой взирая нежно, / Я к Господу не раз был вознесен», – уверял Микеланджело в одном из стихотворений, посвященных молодому другу[1190]. Эти аргументы звучали сомнительно и с эмоциональной, и с интеллектуальной точки зрения. Впрочем, на этих весьма ненадежных доводах в значительной мере зиждилось все, что создал Микеланджело в течение своей жизни. Вот почему ни он сам, ни его современники не усматривали ничего непристойного в том, чтобы расписать плафон Сикстинской капеллы изображениями прекрасных обнаженных мужчин.
На обороте полученного от своего старого друга Буджардини письма, где тот повествовал о виденной им зловещей комете, Микеланджело написал три сонета[1191]. Первый начинался так: «Будь чист огонь, / Будь милосерден дух, / Будь одинаков жребий двух влюбленных…» Далее в сонете в целой череде придаточных предложений перечислялись условия прочности подобного союза: «Будь на одних крылах в небесных круг / Восхищена душа двух тел плененных…»[1192] В заключение автор признавал, что разрушить сей союз под силу лишь гневу или пренебрежению. Более всего его тревожило, что Томмазо способны отвратить от него злоречивые клеветники.[1193]
Во втором стихотворении подчеркивалось целомудрие чувств, которые Микеланджело испытывал к молодому другу: «Порок на чистоту любви моей / Косится, в ней одну усладу видя / Той похоти, что черного черней»[1194]. Совершенно очевидно, что не все верили в возвышенность и незапятнанность его увлечения Томмазо Кавальери. Некоторые предостерегали молодого человека от излишнего сближения со знаменитым художником, годившимся ему в деды. Какое-то время Микеланджело казалось, что Томмазо прислушался к «хору злобной черни»[1195], заражавшей всех вокруг своими коварными подозрениями.
Необычной предстает не только всепоглощающая страстность того чувства, что Микеланджело испытывал к Томмазо, но и его удивительное следствие: оно вдохновило мастера на создание гениальных шедевров. Вместе с первым же письмом Микеланджело Чеккини передал Томмазо два рисунка. Возможно, они изображали Ганимеда и Тития; безусловно, Томмазо получил графические листы, запечатлевшие этих персонажей, вскоре после знакомства с мастером. Отчасти эти рисунки создавались в пандан друг к другу; в том, что касается их образной структуры, они могут восприниматься как зеркальные отражения, поскольку на обоих роль активного начала принадлежит гигантской, могущественной и величественной птице. Впрочем, смысл этих образов противоположен.
Согласно античным мифам, троянский царевич Ганимед считался самым прекрасным юношей на свете, подобно Томмазо Кавальери, которого поклонники прославляли как несравненного красавца. Однажды, когда он пас овец на горе Ида, его похитил Юпитер, принявший облик орла, и вознес на Олимп, где он сделался виночерпием богов. Со времен Платона эту историю принято интерпретировать также в моральном, почти мистическом ключе и видеть в Ганимеде аллегорию человеческой души, которую божество, проникшись любовью, восхищает в небеса.
Микеланджело (?). Ганимед. Ок. 1533
На первый взгляд этот образ выбран как свидетельство именно того возвышенного, высоконравственного обожания, которое, как провозглашал Микеланджело в обращенных к Томмазо стихах, поносила низменная чернь, не способная постичь целомудренного поведения мастера. Впрочем, существовала и другая интерпретация отношений Юпитера и Ганимеда, распространенная в Античности и хорошо известная в Италии XVI века: согласно этому толкованию, привязанность Юпитера к Ганимеду воспринималась как архетип сексуальной связи юнца с мужчиной старшего возраста. Само имя Ганимед сделалось нарицательным обозначением юноши, который состоит при превосходящем его годами любовнике[1196].
Замысел Микеланджело явно учитывал обе эти интерпретации. Его божественный орел предстает не очень-то добродетельным. Напротив, он кажется весьма свирепым созданием, он хищно вытянул шею, словно стремясь вонзить в кого-то клюв, разверстый в адской усмешке, взор его круглых, как бусинки, глаз исполнен злобы. Он крепко обхватил своими мощными когтями Ганимеда за икры, прижавшись пахом к его ягодицам. Впрочем, в поэзии Микеланджело эта ситуация усложняется на психологическом уровне: там именно Микеланджело возносится ввысь на крыльях друга, именно художник становится беспомощным пленником, особенно памятен этот образ в сонете, обыгрывающем фамилию Томмазо: «Дабы вкусить блаженства, одинок, / опутан цепью, наг, убог без меры, / сдаюсь на милость воина-кавалера»[1197].
На втором рисунке, напротив, запечатлены муки, порожденные физическим желанием. Гигант Титий попытался совершить насилие над Латоной, матерью Аполлона и Дианы. В наказание он был обречен на вечный плен в Аиде, где изо дня в день коршун терзал его печень, по преданию считавшуюся обителью сладострастия: на следующий день она волшебным образом возрождалась, осуждая гиганта на новые пытки.
На графическом листе Микеланджело Титий предстает обнаженным, пригожим юношей, братом Адама, изображенного на потолочном плафоне Сикстинской капеллы. Он прикован к скале и поворачивает голову к огромной птице, которая весьма напоминает похитившего Ганимеда орла и, угнездившись на его распростертом теле, хищно вытягивает шею и стремится вонзить клюв в его торс. Ощущение страдания передает не столько облик главного героя, сколько почти сюрреалистическая деталь: справа от фигуры Тития виднеется странное дерево. Оно растет на утесе, вцепившись в него корнями, подобными тощим пальцам, а сбоку на его стволе отрубленная ветвь таинственным образом превращается в человеческое лицо с одним видимым оком, воззрившимся в пространство, и разверстым в крике ртом. Под ним, на краю каменного уступа, поспешно ускользает куда-то краб. Два этих загадочных образа отсылают к Дантову «Аду».
Наказание Тития. Ок. 1533
В Песни XIII поэт и его проводник Вергилий набредают на жуткий, непрестанно предающийся стенаньям оживший лес, в узловатых деревьях которого, с их искривленными стволами и темными листьями, навеки заключены проклятые души. Так настигает кара самоубийц. Краб указывает на лежащую ниже, по словам Вергилия, «равнину жгучую», раскаленную «пустыню». Там наказание обрушивается на содомитов.
Рисунок, запечатлевший муки Тития, – это не подготовительный эскиз, а столь же продуманное, завершенное во всех деталях произведение искусства, сколь и любая композиция потолка Сикстинской капеллы. Несмотря на свои миниатюрные размеры, этот и другие рисунки, подаренные Томмазо, хотя и законченные сами по себе, могли бы послужить этюдами для цикла картин на мифологические сюжеты, подобного тому, что создал Тициан для camerino d’alabastro Альфонсо д’Эсте.
Если сам Микеланджело ощущал себя пленником Томмазо, то по отношению к своим титулованным заказчикам он демонстрировал удивительную, ничем не сдерживаемую свободу. Вместо того чтобы служить кому-либо, он дарил самые прекрасные плоды своего воображения безвозмездно тому, кого любил.
Именно подобные графические работы, создание его неподражаемого гения, жаждали приобрести многочисленные богатые и могущественные коллекционеры, а он смиренно преподносил их в дар отроку. Более того, судя по этим рисункам, он изо всех сил старался подобрать сюжеты, которые понравились бы молодому человеку. В частности, он изображал птиц и животных: орла, коршуна, краба на рисунке, запечатлевшем Тития, – и множество затейливых, причудливых деталей. Рисунки задумывались с таким расчетом, чтобы очаровать подростка, подобно тому как сам Микеланджело мальчиком был пленен рыбообразными демонами на гравюре Шонгауэра «Искушение святого Антония».