Над алтарем вся стена, которую расписывал Микеланджело, представляла собой одно воображаемое пространство, вне всякого соседства с созданным кистью живописца архитравом или каменной кладкой, которые провозгласили бы: «Вы смотрите на картину, это иллюзия». Вместо этого у созерцателя возникало впечатление, будто целая стена капеллы обрушилась, явив взору потрясающее, величественное зрелище: Христа, вершащего суд над праведниками и грешниками во внезапно представшем нам Царствии Божьем. Чтобы усилить это ощущение, Микеланджело поместил справа нагого, атлетически сложенного персонажа, напоминающего античного героя и призванного изображать либо Симона Киринеянина, либо Дисмаса – Благоразумного разбойника: он словно прислонил крест к подлинному карнизу, проходящему по периметру всего зала под портретами пап прошлого.
Микеланджело выступал здесь одновременно как традиционалист и как новатор. Картины на сюжет «Страшного суда» писались издавна, он был освящен веками. Несколько образцов его существовали во Флоренции, и Микеланджело мог с детства знать их, в том числе мозаику на своде купола Флорентийского баптистерия. Этот сюжет пользовался большей популярностью в XIV веке, нежели в эпоху Ренессанса, но Возрождение отдало ему дань: достаточно вспомнить талантливого предшественника Микеланджело Луку Синьорелли, создавшего цикл «Страшный суд» для собора в Орвьето.
Подобно Синьорелли, Микеланджело изобразил многих своих персонажей обнаженными. На картинах, изображающих «Страшный суд», нагота была в какой-то степени оправданна, особенно если речь шла о проклятых грешниках, достоинство которых никого особенно не волновало. Однако самые масштабы огромной фрески Микеланджело и, соответственно, обилие выставленной напоказ нагой плоти не имели себе равных, как и тот факт, что почти все персонажи: обреченные грешники, спасенные праведники, канонизированные святые и мученики – были запечатлены более или менее обнаженными.
Фра Беато Анджелико с невинным благочестием запечатлел, как блаженные в самозабвенном восторге наслаждаются дарованным спасением. Микеланджело также изобразил восторг, но эффект от его росписи совершенно иной. Среди множества спасенных в правой части величественной фрески, напротив героических мучениц, страстно заключают в объятия и лобызают друг друга обнаженные кудрявые молодые люди, телосложением напоминающие олимпийских чемпионов по толканию ядра[1270]. Некоторые из них обнимают седовласых старцев.
Страшный суд. Деталь: группа спасенных справа. 1536–1541
Подобным же образом и до Микеланджело художники часто изображали мучения проклятых, совлекающие покров с их греха, однако его манера отличается крайней недвусмысленностью и неприкрытым реализмом. В водопаде охваченных ужасом обнаженных, низвергающихся в ад и по пути кувыркающихся в воздухе, обращает на себя внимание грешник с рельефными, выпирающими мускулами, расположившийся в пространстве, словно на сиденье отхожего места. Он оборачивается к зрителю, уставившись на него одним глазом с почти комическим испугом. Он грызет персты левой руки, а правой тщетно пытается отогнать атлетически сложенного демона, хватающего его за тестикулы, точно за два красных набухших плода, и неумолимо увлекающего его в преисподнюю.
В Первом послании к коринфянам апостол Павел задает вопрос: «Но скажет кто-нибудь: „как воскреснут мертвые? и в каком теле придут?“» (15: 35) С точки зрения знаменитого богослова Фомы Каэтана (1469–1534), Павел, в сущности, сам отвечает на свой вопрос в последующих стихах Послания: «Сеется в тлении, восстает в нетлении, сеется в уничижении, восстает в славе; сеется в немощи, восстает в силе; сеется тело душевное, восстает тело духовное» (15: 42–44)[1271].
В таком случае Микеланджело предстояло решить, как именно изображать «тела духовные». По мнению человека, подобно Микеланджело, Клименту и папе Павлу, воспитанному при дворе Лоренцо Медичи и Юлия II, на этот вопрос существовал только один ответ. Духовное тело должно было сделаться более прекрасным, чем при жизни, а значит, более напоминающим идеальные формы античной скульптуры. Посему Микеланджело принялся писать сцену, на которой взору во множестве представали, по правде говоря, совершенные, идеально стройные, атлетически сложенные нагие юноши, младшие родственники «Давида», двух ранних «Рабов» и ignudi, запечатленных на потолочном плафоне[1272].
Впрочем, необходимо было отчетливо разделить избранных и проклятых. Поэтому, изобразив всех без разбора этакими атлетами, Микеланджело наделил осужденных на вечные муки чертами, искаженными сознанием греха, ужасом и отчаянием, которые они испытывают.
Далеко не все святые, праведники и спасенные изображены юными. У святого Петра – седые волосы и облысевшая макушка, то там, то сям заметны седые бороды и лысины, но большинство персонажей отличаются рельефными мышцами, которые сделали бы честь профессиональному спортсмену. Сам Христос безбород и юн, его тело облачено только в легкую ткань, ниспадающую с плеч и скрывающую пах. Большинство самых известных святых, собравшихся вокруг него: Варфоломей, Иоанн Креститель, Лаврентий, Власий, Екатерина, – по крайней мере изначально, задумывались совершенно нагими и, как и все остальные персонажи «Страшного суда», отличались хорошо развитой мускулатурой. Все это было вполне оправданно с точки зрения Послания святого Павла. Однако в результате над алтарем Папской капеллы во множестве воспарили пенисы, мошонки, груди и ягодицы. Святой Варфоломей, принявший мученичество, когда с него заживо содрали кожу, безмятежно держит эту насильственно содранную кожу в руках, успев тем временем чудесным образом покрыться новой. На этой содранной коже запечатлен самый удивительный образ во всей фреске: почти карикатурный автопортрет Микеланджело; с кислой миной, недостойный, он тем не менее замер на небесах в надежде на спасение.
В конце сентября 1537 года Микеланджело получил неожиданное письмо[1273]. Его послал мастеру Пьетро Аретино, автор последней воли и завещания слона Ханно. Со времен «слоновьих распоряжений на случай смерти» он успел прославиться как поэт, сатирик, драматург и порнограф. Изящный слог и бойкое проворное перо обеспечили ему успех при дворе папы Льва X, где ему особенно покровительствовал кардинал Джулио Медичи (впоследствии папа Климент VII). Но даже милости папы было недостаточно, чтобы уберечь его от преследований за публикацию шестнадцати сонетов, в самых непристойных деталях описывающих modi, или способы соития, каковые позиции иллюстрировал Джулио Романо и гравировал Маркантонио Раймонди. В конце концов Аретино вернулся в Рим, там написал стихотворную сатиру на некоего важного епископа, едва не был заколот наемными убийцами и снова вынужден бежать. Он нашел приют в Мантуе, где опубликовал еще несколько стихотворных поношений папского двора. Тут маркиз Мантуанский предложил убить его, дабы умиротворить церковных сановников в Риме, и в 1527 году Аретино пришлось бежать уже в Венецию, где он сблизился с великим современником Микеланджело Тицианом.
В 1537 году Аретино активно разрабатывал совершенно новый литературный жанр. Хотя газеты в ту пору еще не существовали, ретроспективно можно утверждать, что он занимался чем-то весьма напоминающим журналистику, а точнее, представлял собой новатора-«колумниста», во множестве пишущего статьи, посвященные какой-либо отдельно взятой теме и неизменно отражающие авторский взгляд на события: как полагается журналисту, Аретино и приводил неизвестные широкой публике детали, и предавался разглагольствованиям, и излагал спорные мнения, и льстил тем, кому жаждал понравиться[1274]. Эти «протожурналистские» статьи он публиковал в форме писем знаменитостям по самым разным вопросам: так, в послании к молодому герцогу Флорентийскому Козимо Медичи Аретино обсуждал искусство управления государством, в письме к папе Клименту – искусство стойко противостоять невзгодам и несчастьям, в письме к Тициану – искусство живописи, а в послании к Микеланджело, как мы увидим, его нынешний амбициозный проект, «Страшный суд».
Страшный суд. Деталь: души похотливых, увлекаемые в ад. 1536–1541
Замысел опубликовать подобные письма появился у некоего венецианского печатника и нескольких младших сотрудников Аретино: они предложили обнародовать часть его подлинной корреспонденции, уже снискавшей литературную славу. К сожалению, быстро собрать столько писем, чтобы из них вышла целая книга, не удалось, и Аретино принялся стремительно восполнять лакуны.
Совершенно очевидно, что Аретино не мог не обратиться к Микеланджело, хотя маловероятно, чтобы они хорошо знали друг друга. Изредка их пути, возможно, пересекались в 1516 году в Риме, и в любом случае Аретино пребывал во вражеском лагере, будучи поклонником Рафаэля. Впрочем, Аретино был не из тех, кто стал бы смущаться подобными мелкими деталями. Письмо, полученное Микеланджело в Мачелло деи Корви, представляло собой отчасти образец только-только зарождавшегося жанра литературной критики, отчасти предложение заключить союз. Аретино можно считать не только первым журналистом и критиком, но и специалистом по связям с общественностью. В завуалированной форме он предлагал свои услуги и начинал с чудесной демонстрации того, на что способен. В нескольких словах Аретино описал головокружительный взлет, ожидающий художника: «В мире множество правителей, но всего один Микеланджело».
Тем самым Аретино возвысил Микеланджело, отнюдь не простого ремесленника, до положения принца, даже более редкостного, чем князья и правители. Более того, могущество и творческий дар Микеланджело, по мнению Аретино, позволяли ему соперничать с самим Господом Богом: «Своими руками Вы способны сотворить новый мир». Далее Аретино, не отличавшийся ложной скромностью, похвалил самого себя, подчеркнув, что «теперь, когда имя его очистилось от клеветы недоброжелателей, все правители желают видеть его при своем дворе». Потом он переходил к делу. Аретино-де прослышал, что Микеланджело работает над новой фреской, в которой чает превзойти даже несравненный потолок Сикстинской капеллы, то есть восторжествовать над самим собой. Далее Аретино описывал, как, по его мнению, Микеланджело воплотит этот приводящий в трепет сюжет, и прибегал не столько к изображению живописных подробностей, сколько к риторическим фигурам: «Я зрю Природу, робко замершую поодаль, исполненную ужаса, дряхлую, сморщенную и бесплодную старуху. Я зрю Время-Сатурна, иссохшего и дрожащего, близящегося к закату…» И так далее, в манере, естественно, более изобилующей литературными ухищрениями, нежели описаниями визуальных деталей. В заключение Аретино восклицает, что, хотя он поклялся никогда более не возвращаться в Рим, где на жизнь его неоднократно покушались, ему все же придется сделать это, дабы увидеть новый шедевр Микеланджело: «Уж лучше я нарушу клятву, нежели оскорблю невниманием Ваш гений». В сердечном, но кратком ответе Микеланджело, пожалуй, можно различить легкую иронию. К корреспонденту он обращается так: «Великолепный мессер Пьетро, господин и брат» – и продолжает: «Получив Ваше письмо, я одновременно испытал и радость, и огорчение. Я очень обрадовался тому, что оно от Вас, человека по доблестям своим единственного во всем мире. И вместе с тем я огорчился, так как, закончив уже бо́льшую часть росписи [