— Не извращай факты, Логвин Потапович, они упрямые, сами за себя постоят. Ты имеешь в виду стояки? Стояков не дают и правильно делают, рудник не Лесоснаб. Подумай, сколько тебе всего другого дают, и значительно более важного. Откуда ты электричество берешь, дорогой товарищ Мелешко? От нашего государственного Днепрогэса. Как это ты ухитрился столько тракторов и другой техники себе наковать? Что бы ты без них сегодня делал? Куры б тебя на пепелище загребли в послевоенный период, если бы не выручил рабочий класс, в его числе и наши горняки своим стахановским марганцем. Ты знаешь, куда и для чего он идет. А возьми наш сад… Чьими саженцами засадили мы свой первый квартал? От Мичурина получили, из далекого города Козлова. Или, может, ты наши цитрусы в гнезде высидел? Морем приплыли от братской Грузии в подарок! Да еще как! в марлю упакованные, с корнями, обложенными мхом.
Мелешко мой краснеет, хотя, казалось бы, некуда ему уже больше краснеть.
— Да я готов лучше в Грузию отправить партию саженцев нашего нового сорта, чем этим клиентам отдавать! На Урал пошлю, за Урал, — ты, брат, этим Мелешко не испугаешь… кого другого учи братским связям, но не меня.
— Я тебя и не собираюсь учить, товарищ Мелешко, пусть тебя партийная организация учит. Как раз недавно разговаривал я с нашим парторгом, с товарищем Баштовой…
— Ты и ей уже успел нашептать?
— О чем?
— Да все о том же… О рудниках, о саженцах.
— А как же. Все выложил, как должно быть. Рассказал, как вы сговор устроили с товарищем Зюзем, как новый сорт в кулак зажимаете, дороги ему не даете.
Повесил голову мой Мелешко, вянет, на глазах оседает, даже жалко человека стало.
— Не ожидал я такого от тебя, Микита… Из-за какой-то Комашки он уже побежал, нажаловался, забыл обо всем, что вместе переживали…
Уже не пружинят могучие мелешковские усы, печально обвисли.
Понял, наконец.
— Не дрефь, — говорю, — верный товарищ, выше подними свою министерскую голову! Разговаривал я сегодня с парторгом, да не об этом. Была у нас беседа более приятная… Ты ждешь, пока коммунизм объявят декретом, а оглянись, друже: он уже вокруг нас прорастает, буйные побеги выбрасывает!..
Когда бы я ни лег, с вечера или заполночь, все равно поднимусь рано — такая привычка. И хоть мало сплю, да крепко и часто вижу цветистые сны.
Вы не умеете разгадывать сны? Удивительный сон видел я этой ночью.
Будто собираемся мы с Оришкой в клуб, что ли. Побрился я, усы закрутил, потом провел ладонью по щеке и… люди добрые! — нет уже на ней морщин! Провел по второй — мгновенно то же самое произошло. Сам на себя дивлюсь — молодой.
— Ты видишь, Оришка, что со мной случилось?
А она говорит:
— Сделай то же и мне.
Подхожу к ней, провожу ладонью по щеке, потом по второй (слегка) — и уже стоит передо мною Оришка, как в молодости стояла: круглолицая, тугощекая, чернобровая.
Одеваемся по-праздничному, внимательно оглядываем друг друга. Она шаль накинула на плечи, я перед ней — в новых чоботах и в галошах, она цепляет себе Золотую Звезду на грудь, а я — медаль лауреата.
И так выходим со двора на широкую, будто знакомую и незнакомую, асфальтированную улицу.
Идем, а сзади — слышу — какие-то голоса шипят:
— О, гляди, Братусеня́ вырядилось, пошло…
— Какое Братусеня? То, что голопузым по улице бегало и батогом пылюку сбивало?
Оглядываюсь — позади никого, а между тем голоса опять шипят:
— Хозяином оно будет! Вернулось из Таврии, с заработков, и поскорей четыре чобота обуло! (То есть сапоги с галошами.)
Оборачиваюсь — никого. То ли пылью развеялись, то ли боятся меня, шипят откуда-то, а на свет не показываются…
— Не обращай внимания, — советует Оришка. — Разве ты их не знаешь? Это те, для которых даже галоши на человеке — диковина. Те, что мечтали когда-то: если стал бы я, мол, царем, так сало с салом ел бы и на свежей соломе спал бы.
— А и правда, — говорю Оришке, — голос как будто его… Он, он! Тот самый, что босиком от снега до снега ходил и путами подпоясывался!.. Чего ему от меня нужно?
— Сказала тебе: не обращай внимания. Это уже не живой человек, это привидение.
Вышли за село, идем, а шлях перед нами все поднимается и поднимается. И местность не горная — наша, южная равнина, а шлях все на подъем идет. Скоро по сторонам возникла прозрачная воздушная глубина, а шлях стал голубой, блестящий, как небо весной.
«Куда ж это мы?» — думаю. И вскоре — аж дух у меня захватило! — вижу, что впереди, над дорогой, солнце выкатилось, по-утреннему огромное, и мы будто идем прямо на него.
— Оришка, это мы… туда?
— Туда, — отвечает жена, пристально глядя на растущее с каждым нашим шагом светило. И легко на него смотреть, глаз не режет, хоть и очень яркое.
— Тебя не ослепляет, Оришка?
— Нет.
— Разве ты орлица? Только орлицы могут смотреть на солнце.
— А ты разве орел? — отвечает она мне улыбаясь.
Так, переговариваясь, дошли мы до самого солнца, выросшего в высокую золотую гору. Ничего не боясь, шагнули мы прямо в солнце, в самый его мякиш, и воздух стал вокруг ароматным, сияющим, как в нашем саду в пору цветения. Куда ни глянь, все вокруг сияет, и хотя я иду в середине самого солнца, однако меня не жжет, а только тепло и светло мне и очень легко итти. Не останавливаясь, прошли мы сквозь солнце и вышли по ту сторону его!
Перед нами открылась беспредельная золотая равнина. Такой красоты, такого простора я еще никогда не видел! Словно вечное лето там, вечный мир между людьми — благоустроенно, торжественно как-то вокруг, светозарно… Слева и справа блестят асфальтовые дороги, в неоглядных золотых степях полевые таборы белеют, окутанные зелеными садами; комбайны будто сами плывут в высоких, как камыш, хлебах, — комбайнеров на них не видно.
— Что за чудо, — говорю, — Оришка… Где в них комбайнер сидит?.
— Микита, разве ты не здешний? — пожимает Оришка плечами. — Эти машины по радио управляются.
Ах, вот оно что!
Идем дальше. Начались необъятные зеленые пастбища. Отары тучами плывут — тысячи тонкорунных асканийских мериносов.
— Погоди, — кричу Оришке, — разве ты не узнаешь? Это ж наша Таврия!
Может, и овец тут радио пасет? Нет, чабан все-таки есть, маячит в белом костюме, ровно дачник. Подхожу ближе — и кого я вижу? Богдан, мой средненький, забойщик из Краснознаменного!
— Ты, — говорю, — Богдан, уже овец пасешь?
— Моя, — говорит, — очередь.
— Очередь! А кто же марганец долбит?
— Как кто? — удивляется сын. — Сегодня там товарищ Мелешко, Логвин Потапович. По графику как раз ему выпало спускаться в шахту.
Странные, но какие справедливые порядки!
Расспрашиваю Богдана, где он спасается со своими белоснежными рамбулье, когда, к примеру, налетает черная буря.
— Какая черная буря? — удивляется сын. — Мы о такой и не слыхали.
— Ты брось, — говорю, — свои шутки, Богдан. Смотри, как загордился! Мало ли ты сам их пережил, черных бурь? Когда тысячи тонн распыленного грунта взметаются вместе с посевами в воздух, заслоняя солнце; когда сухой буран сбивает человека с ног, заносит песком молодые посадки до самой кроны; когда в наших южных городах весь день не выключают электричество, потому что от черной метели темнеет на улицах и в учреждениях… Забыл, что ли?
— Нет, не припоминаю, — оправдывается Богдан, — хоть бейте меня, батько, не припоминаю.
Что ты с ним поделаешь? Не станешь в самом деле драться, когда он, во-первых, взрослый, а во-вторых, — на таком посту.
Двигаемся дальше, бредем полями хлопка, коробочки на нем лопаются (солнца много!), ослепительно белеет.
— На мне блузка батистовая, — хвастается Оришка, — как раз из этого хлопка.
Дивные дива поднимаются вокруг!.. Впереди радугой перекинулся мост через какую-то речку, — легкий, кружевной, будто сплетенный из серебряных нитей.
«Речка, да еще, видно, широкая… Откуда тут, — думаю, — речка появилась? Знаю я Таврию, пешком ее в молодости исходил. Не было здесь речки!»
— Ведь это новый канал, — спокойно подсказывает мне Оришка.
Вот она, животворная артерия степи! Вынырнула из-за горизонта и, пересекая степь, опять уходит за горизонт. Путь канала определить не трудно, он обозначен полосами садов и виноградников. Когда б вы только видели это зрелище… Сколько глаз обнимает — красуются вдоль канала рослые, взлелеянные сады, круто изгибаются ветви, плоды свисают густыми гирляндами — сочные, краснощекие, будто налитые розовым светом.
— Видишь, — говорю, — Оришка, какие сады поднялись? А ну, угадай, бабунька, что это за сорт?
— Да это ж твое, дедуня, «Сталинское»!.
Дальше не пошел. До самого утра бродил я в тех садах, шутил с тамошними девчатами (очень похожи на моих!), пока не проснулся.
Хвалюсь Оришке:
— Ты знаешь, где мы с тобой побывали? Пошли, — говорю, — и пошли по небесной дороге, дошли до солнца, прошли сквозь него и очутились по ту сторону… Наверное, и с земли было видно, как мы с тобой спокойно входили в солнце.
— А по ту сторону оно тоже светит? — серьезно спрашивает Оришка.
— Светит, бабуня, и греет, такая уж его природа — всеми краями светить… А какая там жизнь, Оришка! Вечное лето, вечный мир, и круглый год сады плодоносят…
Оришку это даже не удивило. А может, она и права: разве не к тому идет?
Опять славное выдалось утро. Выйдя во двор, я сразу определил: тихий, погожий будет день (тихие дни у нас бывают не часто, непрошенные гости — суховеи еще заскакивают то и дело из степи).
Свежий весенний воздух щекочет, бодрит. Ранние дымы тянутся из труб вверх, стоят над всем селом высокими стройными столбами, будто выросла за ночь над нашей Кавуновкой высокая белая колоннада, поднялась к небу, мягко подпирая по-весеннему легкую небесную голубизну. Восток алеет, разгорается, деревья стоят неподвижно, в сережках росы. Скворцы уже прилетели и, чтоб разбудить моего Федю, нарочно подняли под окном радостную возню. Пора, хлопец, вставай, выноси нам скорей свою разукрашенную скворешню!