Кабина лифта остановилась: старик продолжал стоять спиной к двери.
– Она мертва? – переспросил он тем же четким, металлическим голосом. – Будь она жива, вы не явились бы на ночь гладя!
Дука вновь нащупал в кармане приготовленный шприц. Что за неблагодарную работу он себе выбрал!
– Да, она мертва. – Он тоже старался выговаривать отчетливо, чтобы у старика не оставалось никаких сомнений.
Потребовалось еще, наверное, минуты две, прежде чем отец Донателлы Берзаги осознал, что лифт стоит и надо выходить. Поворачиваясь, он задел локтями Дуку и Маскаранти, извинился, вышел, отпер дверь квартиры. Рука его больше не дрожала: видимо, известие о смерти дочери вернуло ему физические и моральные силы, нередко изменяющие человеку в моменты трагической неизвестности. Теперь он по крайней мере все знал.
– Проходите. – Его голос звучал искаженно, точно в магнитофонной записи.
Дука и Маскаранти вошли в квартиру. Видя, что Аманцио Берзаги еле-еле стоит на ногах, Дука инстинктивно подхватил его под руку.
– Спасибо. – Старик мягко, но решительно отклонил предложенную помощь и зажег верхний свет в маленькой гостиной. – Садитесь, пожалуйста.
Он указал Дуке и Маскаранти на диванчик, а сам опустился в кресло, по другую сторону журнального столика, на котором стоял проигрыватель. Дука мельком взглянул на пластинку: все та же песенка «Джузеппе в Пенсильвании» в исполнении Джильолы Чинкветти, – видно, Аманцио Берзаги больше пяти месяцев не дотрагивался до этого ящика.
– Тогда я хочу видеть ее тело. Сейчас же отвезите меня к ней. – Кет, это не магнитофонная запись; в низком, утробном голосе нет ничего человеческого, как будто он принадлежит роботу.
– Разумеется, мы затем и пришли, – отозвался Дука. – Но прежде...
– Говорите, – тоном приказа прогудел робот, спрятанный за пепельно-серой маской.
Дука Ламберти опять похлопал себя по карману, осмотрел обстановку гостиной (довольно искусная подделка под девятнадцатый век), чуть задержавшись на проигрывателе, потом вперил взгляд в кустистые брови старика и заговорил.
6
– Вчера утром вашу дочь нашли на старой дороге близ Лоди... – начал Дука Ламберти.
Бывает и «добрый день» так просто не выговоришь, а тут надо сообщить отцу о смерти дочери, да еще в таких подробностях, что волосы дыбом встанут, и все-таки он заставил себя говорить, подбирая слова и строя фразы с тем расчетом, чтобы рассказ выглядел по возможности менее ужасающим (впрочем, едва ли это было возможно).
– Вчера утром ее нашли на старой дороге близ Лоди, – сказал, вернее повторил, Дука и углубился в чудовищные детали.
Итак, около семи часов утра по старой Эмильянской дороге в окрестностях Лоди, как обычно, тянулись авто и грузовики; утро было тихое, теплое, видимость хорошая, крестьяне уже вышли в поле, у околицы Мудзано слышался игривый рокот трактора, заползающего в обширное чрево Паданской равнины. А по обочинам пересекающей ее старой Эмильянской дороги то слева, то справа дымили костры: очищая свои угодья, крестьяне бросали в них слежавшуюся солому, сушняк и всякий мусор. Костры никак не хотели разгораться, а лишь распространяли плотный, порой удушливый дым, который стлался по земле, захватывая территорию, именуемую полицейскими в белых касках «дорожной зоной», поэтому водители проезжавших мимо машин, попадая в полосу дыма, сбавляли ход и морщились от запаха горелой стерни.
От одного из таких костров шла особенно едкая вонь: в ней ощущалось что-то чужеродное – ни горящая солома, ни навоз, ни старые велосипедные камеры, ни прочие сельские отходы такого запаха не издают. Аромат был какой-то сладковатый, тошнотворный, однако никого из водителей он не заставил остановиться: все думали только о том, чтобы побыстрей проехать зловонное место. А вот некий крестьянин, отправившийся с ружьем на поиски взбесившегося кота (его непременно надо было найти и пристрелить, не то зверюга, не ровен час, подкрадется к дому да передушит всех кур или выцарапает глаза внукам), мгновенно учуяв этот запах (нюх для сельского жителя – первое дело) и увидев у самой кромки своего поля густой дым, поспешил туда. Он все разглядел за несколько метров, но сперва не поверил глазам и, только подойдя почти вплотную к тлеющему стогу прошлогоднего сена, передернулся от ужаса при виде высовывающейся из него руки. Рука была женская, хоте и очень большая, с длинными, накрашенными ярко-розовым лаком ногтями, – такой цвет любят школьницы. С минуту крестьянин стоял в оцепенении, затем кинулся на дорогу, стал размахивать руками и, когда один из водителей соблаговолил остановиться, прокричал, запинаясь и сдерживая рвотные позывы:
– Там... женщина горит. Скорей езжайте за полицией!
Тот не сразу понял, в чем дело, и крестьянин, показав на стелющийся вдоль дороги удушливый дым, хрипло повторил:
– Женщина, слышите, женщина горит на поле, полицию надо вызвать!
Водитель с растерянности продолжал глядеть на этого мужлана, решив, очевидно, что у того белая горячка. К недоверию примешивалось раздражение: он и без того опаздывает, так ему не хватало только всяких дурацких розыгрышей!
– Женщина горит там, под соломой, – все твердил крестьянин, изо всех сил пытаясь выражаться грамотно. – Я подхожу, а оттуда рука торчит, с красными ногтями.
Автомобилист наконец осознал, что это не бред и не шутка, о чем свидетельствовал долетавший с поля чудовищный запах. На миг представив себе руку с накрашенными ногтями в горящем стогу, он, как и крестьянин, ощутил поднимающуюся из глубин желудка дурноту, закашлялся, с трудом выдавил:
– Да-да, конечно, я мигом! – и рванул с места машину.
Карабинеры из Мудзано подоспели очень быстро, а вслед за ними и специальная команда миланской квестуры в крытом фургоне; на всех полицейских были несгораемые комбинезоны. Медицинская экспертиза не смогла с точностью определить время наступления смерти, поскольку тело находилось в костре как минимум с пяти утра. К единому мнению эксперты пришли только по трем пунктам: во-первых, прежде чем бросить свою жертву в костер, преступники изуродовали ей лицо, а пламя довершило эту работу; во-вторых, рост женщины – метр девяносто пять и, в-третьих, если сделать необходимые поправки, связанные с чудовищными обстоятельствами ее кончины, весить она должна была не менее девяносто пяти килограммов.
Два последних пункта, собственно, и дали основание заключить, что сгоревшая женщина не кто иная, как Донателла Берзаги. В Италии, конечно, не у нее одной подобные габариты, но только одна женщина с таким ростом и весом исчезла из дома при загадочных обстоятельствах.
Дука Ламберти не сомневался, что речь идет именно о ней, поэтому и сказал в лифте ее отцу: «Да, она мертва». И все же закон требует официального опознания; кто-то из близких, посмотрев на изуродованные останки, обязан на основании данных, а, в, с и d удостоверить личность покойной.
Без этой процедуры труп следует считать неопознанным, а значит, нельзя начать розыски убийцы: коль скоро не установлено, что Донателла Берзаги мертва, по закону она числится в живых.
Единственный человек на свете, способный определить, являются ли жалкие останки, находящиеся в миланском морге, останками Донателлы Берзаги, – это ее отец, синьор Аманцио Берзаги, только он может засвидетельствовать данный факт, если, конечно, узнает свою дочь.
Дука приехал на бульвар Тунизиа, чтобы выполнить самую жестокую, самую отвратительную, самую чудовищную миссию из всех выпадающих на долю полиции: повезти отца опознавать обезображенный труп дочери на мраморном столе морга. И он ее выполнил, эту садистскую миссию.
– Конечно, – только и сказал Аманцио Берзаги, – поедем сейчас же.
Он выразил готовность ехать в морг и даже уперся руками в подлокотники кресла, чтобы встать, но, несмотря на то, что Дука в своем рассказе тщательно подбирал слова и, насколько это возможно, избегал натуралистических подробностей, попытка подняться удалась старику лишь наполовину: встать-то он встал, но тут же свалился прямо в объятия Дуки, а тот, заранее предвидя такое развитие событий, подхватил его на руки, как младенца.
– Маскаранти, поищи, где тут спальня, – распорядился он.
Маскаранти толкнулся в одну из дверей маленькой квартирки и увидел парад кукол в длинных бальных платьях: комната, несомненно, принадлежала Донателле Берзаги.
– Да нет, не сюда, – заметил Дука. – Если он очнется среди этого кукольного театра, то нам его уже не откачать.
Комната старика оказалась рядом. Дука положил бесчувственное тело на кровать, пощупал угасающий пульс, достал из кармана приготовленный шприц и, закатав рукав джемпера, медленно ввел миксопан в ту часть мышцы, где волосы кустились не так густо; потом завернул пустой шприц в смоченную спиртом вату, убрал его в карман, а в заключение ослабил узел галстука, слишком туго стягивавшего шею синьора Берзаги, расстегнул ворот сорочки, распустил ремень на брюках и вновь пощупал пульс: пока что едва прослушивается.
– Маскаранти, посмотри-ка на кухне, нет ли граппы или еще какого-нибудь крепкого ликера.
Маскаранти как всегда проявил расторопность: почти тотчас же Дука услышал в тишине хлопанье буфетных дверец. Он взглянул на старика, не выпуская его руки: неподвижное, обмякшее тело, глаза закатились под лоб, дыхания почти не слышно, – нет, это не смерть и не ее приближение, просто организм на время отключился, будто приемник, в котором вышли из строя транзисторы.
Дука вдруг почувствовал острое желание расправиться с тем (или с теми), кто убил Донателлу Берзаги, – пусть их будет хоть десять, хоть двадцать, – настоятельное желание стереть с лица земли гнусных тварей, оказавшихся способными на такое зверство.
– Ликера нет, только вино, – сообщил, вернувшись, Маскаранти. Дука покачал головой: вино не годится. Видно, Аманцио Берзаги боролся со своим тайным пороком и нарочно не держал дома крепких напитков.
– Ну, на нет и суда нет, – вздохнул Дука.