Миланцы убивают по субботам — страница 6 из 22

Под действием миксопана пульс постепенно приходил в норму. Лучше сейчас не думать о том, что пережил несчастный, болезненно привязанный к своей увечной дочери старик, узнав о ее гибели, да еще такой страшной, и что ему еще предстоит пережить, но мысли мазохистски вертелись только вокруг этого.

– Бригадир...

Голос доносился будто из глубокого колодца, в нем была такая боль, что Дука, который уже собрался послать Маскаранти за бутылкой граппы, вздрогнул и, обернувшись, увидел под кустистыми бровями неподвижный, зеленоватый огонь, точно фосфоресцирующее свечение на циферблате будильника.

– Ничего страшного, обычный обморок, – подбодрил его Дука (он знал, что старик боится инфаркта).

Аманцио Берзаги долго-долго глядел на него, затем охрипшим, с присвистом голосом выговорил:

– Мне лучше, бригадир. Можно ехать.

Он опять выразил готовность отправиться в морг опознавать тело дочери, но Дука движением руки удержал его.

– Полежите еще немного.

– Нет-нет, поехали, – возразил старик. – Мне гораздо лучше.

– Конечно, поедем, – кивнул Дука, – просто наш разговор еще не окончен.

Установлено, что миксопан оказывает стимулирующее воздействие и на психику, благодаря которому при тяжелых депрессиях или коллапсах организм быстрее возвращается в нормальное состояние.

Аманцио Берзаги слегка прикрыл озаренные фосфорическим светом глаза в знак того, что он согласен выслушать Дуку до конца – но только из вежливости.

– Вам не обязательно ехать в морг, – сообщил Дука. – Вы можете и отказаться.

– Я хочу видеть свою дочь, – в здравом уме и твердой памяти ответил старик.

– Боюсь, вы меня не поняли, – упорствовал Дука.

Оборачивая каждое слово толстым слоем ваты, с тем чтобы притушить его кровавый смысл, он вновь попытался втолковать старику, что тот увидит не «свою дочь», а нечто не поддающееся описанию, ведь до того как предать Донателлу огню, убийца еще орудовал камнем, словом, сделал все для изменения ее облика до неузнаваемости, а крестьянин, отправившийся искать бесноватого кота, может, и не поднял бы тревогу, если б не эта чудом уцелевшая рука с накрашенными ногтями.

– Поверьте, вам не обязательно ехать в морг. Закон не обязывает опознавать труп в таком... плачевном состоянии. Напишите официальное заявление об отказе, и к вам не будет никаких претензий. А убийцу... – он в ярости сжал зубы, – мы все равно найдем и без этого. Обещаю вам, что он получит по заслугам.

– Я хочу видеть свою дочь, – повторил Аманцио Берзаги. Миксопан уже действовал вовсю, и старик поднялся с постели энергичным, пружинистым движением спортсмена. Он совершенно твердо стоял на ногах и был настроен решительно, а в лице даже появились краски (вот каких высот достигла медицина).

– Поехали.

– Поехали, – сказал Дука, вставая, и добавил: – Спасибо вам.

Ему и Маскаранти путь до морга показался уж что-то чересчур коротким; старик, вероятно, этого не ощутил. Он всю дорогу держался прямо, не откидываясь на заднем сиденье, потом спокойно выбрался вместе с ними из автомобиля па площадке перед темным зданием; сторож отворил им дверь; из холла навстречу вышел дремавший в кресле дежурный врач: впятером они спустились в подвал и зашагали по длинному коридору мимо дверей холодильных камер, пока сторож не остановился и не открыл одну из них.

И тут Дука не выдержал – схватил старика за локоть, поскольку тот хотел войти первым и увидеть то, что до сих пор называл своей дочерью. А Дука уже видел это, потому и не совладал с собой.

– Не надо, вернемся домой! – почти умолял Дука. – Бог с ними, с этими формальностями, уйдем отсюда!

Но Аманцио Берзаги все-таки вошел в холодильную камеру, освещенную слепящими лампами из тех, что сводят человека с ума. Дука все время поддерживал старика под локоть; по его кивку врач приподнял красновато-серую клеенку, в жуткой тишине, которая сродни безумию, все смотрели на то, что до вчерашнего дня было Донателла Берзаги.

Наконец Дука нарушил эту тишину.

– Может быть, довольно?

– Нет, – ответил Аманцио Берзаги.

Дука понял, что дело здесь уже не столько в миксопане, сколько в несгибаемом, несокрушимом, неистребимом желании найти и увидеть свою дочь, пускай в таком вот жалком обличье, которое нельзя было бы назвать человеческим, если б не уцелевшая правая рука, нежная, белая, с ногтями, намазанными сентиментально-розовым лаком (такой цвет, вероятно, был в моде еще до первой мировой войны). И, глядя, как они поблескивают в мертвенном свете люминесцентных ламп, старик проговорил сдавленным голосом:

– Ее эмаль. Дома, в ванной, до сих пор такой флакончик стоит.

Какой точный подбор слов – сказал не «лак», а именно «эмаль», это значит, что голова у него светлая, миксопан еще действует.

– И вот здесь, на правой ноге, на большом пальце, та же эмаль. – Он слегка коснулся ноги, которую по непонятной причине, как и правую руку, пощадил огонь (на фоне ее нежной белизны тоже выделялись ногти, накрашенные розовым лаком а-ля Элеонора Дузе), и повторил: – Это ее эмаль, у меня стоит точно такой флакончик.

– Вы узнаете свою дочь? – спросил Дука.

Старик кивнул и произнес очень твердо и уверенно (видимо, подумал Дука, дело не только в инъекции миксопана, наверняка им движет какой-то внутренний импульс, не дающий ему потерять самообладание).

– Да. Я бы без этой эмали узнал. – Может быть, его убедили в этом размеры останков, а скорее – некое шестое чувство, безошибочно подсказывающее отцу, что перед ним его дочь, даже если от дочери почти ничего не осталось. – И плечи ее, и вот эта отметина на левой ноге, видите? Донателла в детстве упала, у нее был тяжелый перелом, она могла остаться хромой на всю жизнь, если б нам не попался замечательный хирург.

И действительно, несмотря на то, что огонь основательно потрудился над этим большим телом, он не смог уничтожить ни женственную покатость плеч, ни следы давнего хирургического вмешательства.

Дука кивнул сторожу, чтобы прикрыть труп.

– Все, пойдемте отсюда.

Аманцио Берзаги невольно воспротивился, но все-таки позволил себя увести. В кабинете полусонного врача он подписал протокол опознания: останки, содержащиеся в холодильной камере № 5 морга при миланской квестуре, идентифицированы отцом, Берзаги Аманцио, как труп его дочери, Берзаги Донателлы, на основании нижеследующих анатомических и сопутствующих данных; далее следовал перечень всего, что способствовало опознанию: розовый лак на ногах, след перелома на ноге и прочее. Затем все трое вышли из здания морга и уселись в машину в прежнем порядке: Маскаранти – за руль, рядом с ним Дука, сзади Аманцио Берзаги. Все в той же гробовой тишине, какая царила в холодильной камере, подъехали они к дому номер пятнадцать по бульвару Тунизиа. Вышли, старик отпер подъезд, Дука достал из кармана пакетик – наподобие тех, в каких подают сахар в барах.

– Здесь две таблетки... если не сможете заснуть.

– Спасибо. – Аманцио Берзаги взял пакетик.

– Синьор Берзаги, – тихо и проникновенно проговорил Дука, – не забывайте, что вы нужны следствию.

– Думаете, покончу с собой? – Старик чуть-чуть повысил голос, что особенно обеспокоило Дуку, но лишь на мгновение, потом голос вновь упал почти до шепота, однако не стал от этого менее пронзительным; казалось, он исходил из каждого волоска на этом лице, а прежде всего из ввалившихся, горящих, как две жаровни посреди пепла, глаз. – Нет. Я хочу дожить до того дня, когда вы найдете убийцу моей дочери. И если вы его найдете через тысячу лет, я еще тысячу лет проживу только затем, чтобы поглядеть ему в глаза.

Аманцио Берзаги закрыл за собой дверь и скрылся в темноте парадного. Проводив его взглядом, Дука удовлетворенно кивнул: теперь Аманцио Берзаги не покончит с собой – теперь он был в этом уверен.

Часть вторая

– Тебя как зовут?

– Черномазая шлюха.

– Л чего таскаешься?

– Тебе-то что? Все одно – везде грязь.

– Может, не везде?

– Везде. Вот ты, легавый, приходишь в бардак, как пацан, у которого по утрам не стоит, а сам тут вынюхиваешь. Везде грязь, как ее ни прикрывай.

1

Дверь кабинета Дуки Ламберти со скрипом, будто уступая насилию, отворилась, и вошел Маскаранти, держа за шиворот молодого человека в бархатном, оливкового оттенка пиджаке и водолазке из чистой шерсти, желтой, в тон изжелта-бледному лицу, с которым контрастировали смоляные волосы и такие же черные, будто начищенные до блеска ботинки, глаза.

– Иди, иди, сицилийская рожа, не то хуже будет! – приговаривал Маскаранти, втаскивая парня в кабинет.

– Зачем же так с земляком-то? – укорил его Дука. – Ты ведь, сдается мне, тоже не в Лондоне родился.

– Ну, я все-таки другой породы, чем этот... – Маскаранти прибавил словечко из непечатных. – Всю дорогу силком его тащил, а он упирается, ревет, руки, говорит, на себя наложу, коли засадите. Да накладывай, кто тебе мешает!

Маскаранти шнырнул его, можно сказать, прямо на стол; парень вцепился руками в столешницу и посмотрел на Дуку из-под черной шапки волос.

– Прошу вас, синьор, не отправляйте меня на Сицилию! – сказал он, вытирая слезы кулаками (ногти у него были что-то уж чересчур светлые). – Ей-богу, клянусь, я в тюрьме жить не буду!

Судя по бледным ногтям, и по одышке, и но всей узкоплечей фигуре, у парня явная анемия. Дука отметил это как врач и решил, что у него либо туберкулез, либо сердечная недостаточность.

– Садись, – спокойно сказал и еще мягче добавил: – Да успокойся ты, не плачь!

Парень подсел к столу; позади него стоял, побелев от ярости, Маскаранти.

– Отродясь не видывал такой скотины! – заявил он. Скуластое лицо его сделалось еще шире от гнева. – Я прихожу за ним домой, потом тащу сюда на аркане, а он цацу из себя строит: «Жить не буду! Руки наложу!» – да накладывай сколько влезет, козел вонючий!

– Хватит! – сказал Дука. – Ступай прогуляйся. – И протянул ему руку, но не для рукопожатия, а за сигаретой.