ан улыбнулся девочке, стараясь скрыть смущение и испуг, и галантно поцеловал беспомощные пальцы. Ногти, густо покрытые лаком, были как лепестки розы. Блаженная осталась бесстрастной, только в лице ее что-то неуловимо скользнуло, словно бы Симочка в галантерейной слащавости гостя прочитала себе окончательный приговор. (Мы не знаем, о чем думают блаженные, и потому принимаем их за сплошной упрек.) Ротман торопливо отвернулся.
«Душа ее капризно отлетела еще при рождении», — нелепо подумал он.
— Правда, у меня дочь красавица?
— Шемаханская царица…
— Сама Нефертити пред нею уродина. Была бы моя власть, я бы лицо дочери выбил на медалях и дензнаках. — Хозяин встал за кресло и покатил Симу из комнаты.
В глубине квартиры уже захлебывался колокольчик; заблудившихся гостей нетерпеливо зазывали к столу. Всё как в лучших домах Лондона и Парижу… Хозяйка была высока и плоскогруда, тонкая черная юбка по лодыжки и вязаная грубая кофта по колена не прятали, но лишь выдавали ее худобу. Про таких женщин говорят: тряпки на вешалке. Она стояла в узком проходе на кухню, чадила сигареткою, как пароходная труба, и, дергая за витой шнур, трясла медные звоны. За хозяйкой виднелась раскрасневшаяся Миледи с пахитоскою в отставленной на излет руке. Соблазн уже витал в том углу, и Миледи подпала под его власть, казалась отстраненно чужой, чем непонятно уязвила сердце Ротмана. Он хотел было закричать на жену, де, брось чадить, но вовремя споткнулся. «Домой придем, уж дам пропесочки», — мысленно пообещал Иван. О чем-то токовали бабы наедине и вот уже успели столковаться, как две старые товарки, и хоть на время, но спаяться в каком-то только им понятном чувстве презрения ко всем кобелям мира.
— Где вы там пропали? Вечно вас надо искать, — сварливо проскрипела хозяйка, вызывающе вздергивая нервное прижухлое лицо с лихорадочно горящими глазами. Каштановый волос на голове был выстрижен под горшок, испрошит густой сединою, отчего голова казалась выделанной под мальчишку.
Ротман с трудом признал в женщине Люську Калинину, что училась тремя классами ниже. Вот будто перед концом мира все они, как по зову неведомой трубы, уже сбегаются со всех сторон земли в один гурт, чтобы прощально зацепиться в одну отчаливающую лодку. Ивану хотелось отпихнуться от прошлого, а оно неумолимо наступало на пятки.
— Единственный русский еврей, — указал хозяин на Ротмана, выглядывая из-за коляски. В сумраке коридора, толстозадый, полнотелый, с приопущенными на воротник тугими щеками и серыми близорукими глазами, придавленными крупными коричневыми веками, Гриша действительно походил на бобра.
— Дурак, — неведомо кого обозвала Люся и через угол выпяченной губы выдула в коридор мохнатый клуб мохнатого дыма. — А ты тогда кто?
— Я счастливый влюбленный еврей, живущий в России. Правда, Симочка? — Хозяин наклонился к дочери и поцеловал пушистую маковицу.
— Если хочешь знать, то за Ванькой Жуковым я бегала еще в шестом классе. А он, дурак, меня не замечал. И нап-рас-но! — Женщина снова испустила шлейф сизой хмари и насмешливо скосилась на Миледи.
Ротман оглянулся недоумевающе, отыскивая взглядом в коридоре Ваньку Жукова, а не найдя даже призрачной тени его, пожал плечами.
— И почему я единственный? А сказочник Ювачев, он же Даниил Хармс? А написавший скверные «Прогулки с Пушкиным», ну как там его, косоглазого черта, ах да, Синявский, он же Абрам Терц? А Голиков Аркадий, он же Гайдар? А Горький, он же Пешков, и Сталин, он же Джугашвили, и Ленин, он же Иванов, Голубев, Ульянов, Петров и Сидоров…
— Тут ты, предположим, крепко наплел. Ты, Ваня, смешал Божий дар с яичницей и, как всякий стихоплет, начал за здравие, а кончил за упокой. И что ты прямое кривишь, а сладкое присаливаешь, а? — как-то вздорно, по-бабьи крикливо оборвал гостя хозяин.
Ротман насупился, но смолчал. А Григорий Семенович вдруг скис нутром, ибо разговор, вскипевший не ко времени, на пути к столу, портил всю вечеринку, заводил без всякого толка в мшару и гибельные морошечные рады, где легко заблудиться иль утонуть. А зазывался Ротман в гости не для того, чтобы пустяшно скитаться по словесным дебрям, но чтобы показать его семье, как прекрасный живописный вид тропической бабочки, случайно залетевшей в глухой северный угол.
— Ну, папа, — по-голубиному простонала Симочка, и ее больной голосишко, вроде бы едва слышимый в этом гаме, неожиданно легко перекрыл и оборвал свару. Взрослые как-то сразу опамятовались, завиноватились, съежились, и весь их задор легко превратился во вздор.
— Все за стол, все за стол… Не напиташи — не пояши, не пояши — не поклаши, не поклаши — не родяши, — вскричал тарабарщину Григорий Семенович и повлек коляску с дочерью в гостиную.
Люся поравнялась с Ротманом, неловко притиснулась к груди и, словно бы невзначай, встряхнула папироску на плечо, осыпана сюртук пеплом и выдохнула прямо в лицо. От Люси припахивало табачиной и винцом: значит, уже оприходовала стопку, и наверное с Миледи.
— Ванька, помнишь, как тебя в школе дразнили? Ваня Жуков без обмана слопал яйца у барана.
— Ну и что? Яйца бараньи — вещь полезная, вкусом напоминают белые грибы… У бабы груди — не бобы, они похожи на грибы, — сплел Ротман.
Люся скривилась:
— При чем тут бобы, при чем тут грибы? Ваня, по Фрейду, ты законченный мазохист, тебе надо жить одному.
— Перестаньте, — вмешалась Миледи, почуяв беду. — Чего сцепились? Мне сегодня приснилось, что я стала лысая, весь волос на голове выпал, и вот я бегаю по больнице, ищу врача. А вместо врача появилась овчарка, ну и…
— Всем бы нам надо лечиться, — буркнула Люся и шлепнула Ивана пониже спины. — Отъелся, кобель. — И засмеялась легко, тонко, с радостными всхлипами и сразу всю тягость разговора перевела на шутку. — Гончак иль борзой? Признайся, Миля…
— Волкодав. И мнет, и загрызает, — легкомысленно откликнулась Миледи, подпадая под легкий тон хозяйки, под дымный выверт слов, под мару и кудесы причудливых мыслей, созревавших неисповедимо в хмельной взвихренной головенке.
— Я ведь уролог. Много вас, мужиков, перевидала. Вы для нас предметы страшненькие, уродливые. А ведь хочется-а?!
Взгляд Люси, казалось, дымился, и на дне озеночков проскакивали бешеные желтые искры, как будто чьей-то волею разгребли из-под завала и всколыхнули золотые песчинки.
Люся не давала проходу гостям, как бы отодвигала от трапезы, боялась их погибели от той сладкой отравы, которой начинена была богатая снедь. Теперь уже Григорию Семеновичу пришлось вызволять Ротмана из плена.
В гостиной густо пахло едою, чесночными подливами и пряностями, слегка перестоялыми, подзаветрившимися закусками, той самой стряпнёю, что готовится загодя.
Тут и красная рыбка млела; тонко настриженная, она сочно розовела волглыми приотмякшими мясами, отсвечивала перламутровыми прожилками жира; и опята были, и моховички в сметане, и перчики с огурчиками, и опять же форшмак, и селедка под шубою, и капусты крошеной с постным маслом хрустальная баклага, и сырные тарталеточки на деревянных шпажках, и крохотные сухарики с ветчинкою, и молотый орех с чесноком, и жареная трещочка, крепко подпаленная, похожая с исподу на дымчатую астраханскую сливу. И много было еще чего натерто, и намолото, и нашпиговано, чего не ухватить с первого взгляда, готового провалиться в утробушку без тягомотины, чтобы зряшно не истирать зубов.
«Да, в этом доме любят вкусно поесть», — мысленно отметил Иван, проникаясь грядущим сражением.
Ну, и как водится, как бы отодвинув все блюда в стороны, распихав оскаленной мордою и вскинувшимся хвостом, млела от счастия в самой середке обильной гостивы фаршированная щука с белым бумажным цветком, засунутым в зубастую пасть, словно бы этой проволочной веткою с искусственным бутоном и подавилась намедни речная хищница, чтоб непромедля угодить на почетное место. Во впадины провалившихся глаз щедрой рукою хозяина были вчинены цветные фасолины, и сейчас ритуальная рыбина походила на египетского фараона, помещенного на алтарь на заклание. В боку торчала глубоко вонзенная трехрогая серебряная вилка.
Еще гости не разместились по-за столом, украдчиво пригнувшись за дремотным пыльным фикусом и чайной розою в кадце, так что трудно было и подсчитать всех, а хозяин уже азартно потер руки, победительно оглядел угощение взглядом полководца и воскликнул, явно довольный собою:
— У нас, как в Одессе, всё есть, правда, тетя Мира? Слобода — Москвы уголок… Да, дорогие мои, в магазинах хоть шаром покати, одни рассольники в банках да борщи, а у всех, к кому ни зайди, холодильники забиты.
— Сейчас, дядя, новые времена. В банках хранят не рассольники и борщи, а зелень и капусту, — подал голос из угла кучерявый племянник, блеском глаз очень напоминающий хмельного разбитного цыгана, шатающегося по базарам. Но хозяин холодным взглядом осадил парня, поставил на место и продолжил неожиданный спич:
— Затарились русские люди, приготовились к долгой осаде, и никакой принудиловкой и притужаловкой, никакой бедою в бараний рог не согнуть. Никому на Западе нас, русских, не понять. Такой чудной народ. Мы вроде бы как трава под бревном, уже едва дышим, а всему миру глаза застили, завистью по нам кипят. Будто мы живем на горе золота, а они — на куче навоза. Как бы и одним днем думаем, ничего не копим, никому не кланяемся, но к будущему, как пионеры, всегда готовы. На Западе работают, чтобы денежки копить, а мы — гостей радовать…
— Гриша, не томи! — властно осадила жена и плюхнулась на первый же попавшийся стул, закинула ногу на ногу, острые коленки натянули тонкую юбку, готовые пробуравить ее. «Дама-шкилет», как определил Ротман, держала форс, царевала в этом доме, а важный, неприступный на должности банкир в доме своем был обыкновенным подпятником. Ротман стал евреем по паспорту и, чтобы понять сокровенный смысл нового быта, сейчас цеплялся за каждую мелочь, примеряя ее к будущей жизни…
— Сара, уймись…
— Сколько повторять! Не Сара я, не Са-ра! Я Люся, Люська — золотая ручка. — Хозяйка нервно сунула в тонкие накрашенные губы сигаретку, закурила и выдула клуб чада прямо в лицо гостю. Ротман отмахнулся ладонью и чуть приотступил. — Ты, Гриша, лакей, тебе бы в ресторане подавальщиком… Мусолишь избитое, бродишь словами, как кот по сметане. Иль боишься, что органы подслушают — и с работы вон?