Миледи Ротман — страница 55 из 84

бы он ненароком угодил в чужой монастырь со своим уставом.

Не стерпел Братилов, собрал хозяйство и пошел прочь. Разбойницы погнались следом, сбились в табун, в свистящую и вопящую ватагу; наверное, решили побродяжку загрузить в веревочную авоську и утащить в укромное место на поедь. А что, зверь мясной, грузный, есть чем поживиться стае. Братилов побежал, екая селезенкой, в животе при каждом шаге мерзко булькало и переливалось, словно бы он тащил в утробе водовозную бочку. Наконец угодил на тропинку, ведущую через луговину от Слободы к аэродрому, оглянулся; в зыбком мареве едва прояснивал сиротливый «кукурузник». Воздушные извозчики нынче приказали долго жить; в пору всеобщего безденежья некого стало возить по Руси.

И тут птицы сделали прощальный круг и ушли в свою вотчину. Братилов перевел дух; с ним впервые случилось подобное, чтобы прилипчивые чайки, которых он многажды кармливал с руки, взбесились вдруг и выказали стервозный характер. Казалось, упади лишь, и тут же выклюют глаза, растерзают печень, выточат каждую мясную волоть, растащив их в клювах по своим жадным гнездовьям. «Тьфу ты, напасть», — с облегчением сплюнул Алексей вослед разредившейся стае, сейчас издали похожей на перьевое облачко; словно бы кто властной рукою вспорол на берегу реки подушку и ее содержимое взметнул в небеса.

А опомнившись у протоки, Братилов решил, что не напрасно чайки подгоняли его в спину, торопили, поплевывали сверху погадками, ибо подошло время прилива; заживала большая вода, и от моря надвигался к Слободе первый накат, чтобы налить всклень все ручьевины, шары, ляги и овражки; река на горизонте как бы вспухла, и вся птичья рать кинулась туда, чтобы словить на поживу падали.

Все широкое русло протоки по самые берега было залито свинцовой няшею, жирным глиняным тестом, убежавшим из квашни у ротозейки большухи. Лишь едва заметно посередке трясины струит скудная жилка воды, намечая стрежь, по которой и хлынет безудержный прилив, затапливая все на своем пути. Легкое опасение мелькнуло в голове, но Братилов тут же и подавил его; место набитое, народ бродит постоянно туда-сюда, и никого еще на веку не подхватила русальница в свои тайные чертоги. У самого схода няша была шоколадного густого цвета, с легкими малахитовыми нитями, и в эту драгоценность ступать, разбивать ее на ошметья было жалковато. А зря медлишь, милый! Ты видишь, что уже дрогнула струйка, на миг окротела, остановилась и сейчас направит свой бег в верховья; еще минута-другая, и придется брести домой окружным путем, считай, версты за три, а кому охота мять ноги, когда Слобода, считай, под носом. Подумал еще, что сапожонки бы надо скинуть, но тут же и поленился — авось пронесет. Чавкая, с трудом выдирая ноги из ила, переступил через пленку мерцающей влаги, пускающей пузырьки, стараясь попасть на изумрудно сияющий травяной клоч с редкими длинными прядями пырея, и сразу рухнул по самую рассоху; этюдник плюхнул в кофейную жижу, и няшею густо оросило лицо. Братилов упал плашмя на живот, руки просунулись куда-то в студеную глубь по самые плечи, словно бы напяливая тугие рукава смирительной рубахи. Как зверь, пристанывая, стал выдираться из трясины, уже не стережась, но по-звериному чуя близкую гибель. Еще потерянно оглянулся, нашаривая взглядом помощи, но поскотина была пустынной, и только вдалеке, у самой Курьи, лениво бродили коровенки и вроде дорожной вешки торчал пастух. Эх, досада-то какая, Господи. Вторую ногу Братилов не успел загнетить, и промежность стало раздирать надвое. Алексей, притопляя фанерный ящик, оперся, внутри под ним что-то екнуло, чвакнуло, и нога вылетела из сапога. По-пластунски Братилов протащился последние метры и затих, уткнувшись носом в глинистую бережину, осыпанную мелкой ершистой травкой. Приливная вода, похожая на кофейную гущу, споро заливала низины и уже подтопила художника по плечи, как бы приподняла его тело, норовя увлечь за собою. Братилов отдышался, вполз на взгорок, опрокинулся на спину; небо замглилось, на солнце наползла крохотная тучка и скрала его. И мир сразу возвеселился прохладе. И у Братилова отупелость сошла с души. Он разделся догола, прополоскал бельишко, как бы окрасив его в охряные краски, развесил на ивовом кусту. Прижаливая резиновый сапожонко, с тоскою обреченного оглядел стоптанный каблук, потертости на сгибе, где уже намечалась дырка, изношенную подкладку голенища, зачем-то еще взвесил на руке — и кинул в поток. «Прощай, дружище! Верно служил ты мне!» — воскликнул Братилов и беспечно рассмеялся. И только тут запоздало омыло спину стужею, высыпало на руках мелкое пашенцо страха, и Алексей подумал, что чуть не погиб. Это чайки намолили ему смерти, это они, слуги диавола, гнали его, чтобы мужик потерял голову и затуманил зоркий взгляд, это они подстелили под ногу кочку с изумрудной травою, под которою и таилась западня. И кто бы хватился сиротины? где бы стали искать? в какую преисподнюю, на край света укатил приятель, никого не известив? Нынче время потерянных людей; десятки тысяч покидают родимый дом в мире и здравии, и за первым же углом залучают их ненавистники рода человеческого и похищают для своей злодейской нужды. И все бы сошлось по старинному присловью, с каким провожают с земли бобыля, не запечатлевшегося ни в чьем сердце: «Умер Максим, ну и хрен с ним… Пришел в мир незваный, ушел — неузнанный. Будто и не жил…»

Дальше лежать на солнцепеке было опасно: кожа полезет клочьями, как с опаленной свиньи. Простоквашкой надо натереть, но лучше водочкой, иль на худой конец сырой картошкой. Потрогал плечи и отдернул руку — будто жаровню с раскаленными угольями схватил. Братилов торопливо прикрыл наготу. Нынешнюю ночь не спать. Еще влажные штаны и рубаха в рыжих разводах ненадолго умягчили воспаленное тело. Под босыми плюснами комковатая глинистая земля пылала, как пустыня Сахара, словно бы мелкой травичкой было обманчиво принакрыто огромное непотушенное кострище, едва присыпанное пеплом. Передавали по радио, что вода в Белом море теплее, чем в Крыму. «Конец света», — подумал Братилов, взбираясь на каменистый косик, вздымая подошвами облачки красной пудры; камень арешник попадал под пальцы, и художник шел как на ходулях, часто подламываясь в лодыжках и охая. «Эх ты, старый брюхастый одер, — укорил себя Алексей и облизнул спекшиеся губы. — Готовьтесь, алчные и звероподобные, лжецы и блудодеи, грянул ваш срок!» Братилов вступил на шершавые горячие мостки и победно оглядел улицу. Господь, если Он есть на небеси, учтет незавидную бобылью судьбу и в Эдеме подпустит под бочок для душеспасительных бесед самую прекрасную женщину. «Ведь не бывает, чтобы во все дни плохо, но когда-то настигнет и хорошо?!»

Из переулка Клары Цеткин вышла до боли знакомая женщина в голубом халатике по икры; на голове сивая пакля, под глазами мешки. Ба, да это Тося Вараксина куда-то попадает в экую жару. Когда-то пунцовые губки у продавщицы были завязаны в бантик и, чуть приоткрываясь, показывали мелкие сахарные зубки, а грудь была как буфетная стойка, на которую так и клонило уронить распьянцовскую голову. Ох, ну и мудрец же этот часовщик Митя Вараксин; еще в какие далекие годы застойного благополучия, когда Тоська царевала в магазине, поплевывая на всех через губу, муж презрительно называл ее «кошка драная». И вот как в воду глядел. Пудовые титьки, которые не пригождались плодильнице, как-то скоро опали. Хозяин еще зимою вышарил бедную Тосю из магазина, и вот пришлось заводить корову, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Сейчас Тося несла кастрюльку с комочком сбитого масла; надо было срочно продать его иль обменять на бутылек. Муж пропадал, отдавал концы. Худо было часовщику, его заела гнетея, эта змея окрутилась вокруг сердца и сейчас неумолимо требовала данью «Жириновского в кепочке».

— Как сам-то? — весело спросил Братилов, морща облупленный нос; кожа слезала лафтаками. Широкая борода расползлась по груди фартуком.

Тоська с испугом смотрела на эту пепельно-серую шерсть, вроде бы не узнавая художника. Подумала: «Натащил, дьявол, в дом картин, наобещал валюты, а теперь куды эту заваль? Мышей кормить?»

— Митя-то как? — уже прокричал Братилов, выбивая из уха онемевшей женщины застойную пробку.

Новая жизнь пригнетала Тоську долу, почти сломала ее, и лишь бабья становая жила еще позволяла ползать по земле. Глядишь, еще оклемается, притрется худобою и снова воспрянет и вздымет голову к небу. Но это когда еще станет, одному Богу известно.

— Дьявол его забери, — заплакала вдруг Тося, роняя скоро просыхающие слезы. Они горохом падали в миску, подсаливая оплывающее на жаре масло. — Последнее пропил твой Митя. Часы все пропил, сундук пропил, шубу материну пропил. Ой, Алеша, чую — разведет нас скоро земля сырая. Он с телевизором да холодильником до утра разговаривает, ночесь не спит и не ест. Зашел бы ты да поговорил. Мама-то надысь мне: «Тося, как ты его терпишь? Вымети его за дверь вместе с пылью…» Да, вымети, как же… Живой ведь, живая душа. — Тося с испугом взглянула на масло, на котором появились белесые проталинки: товарец съеживался, скворчал на глазах. — И чего с тобой стою? Купи, а? Почти даром отдам, из-под своей коровки напахтала. Где еще такое найдешь? Лешева, проклятущая жизнь. Живьем, Алеша, в могилу пехают.

В голосе такая тоска, такая обреченность, что Братилов невольно спрятал взгляд, чтобы не выдать подозрительного влажного их блеска. А Тоська, уже забыв, о чем говорила, встрепенулась, завилась по улице, нырнула в знакомый дом, отрясая от сердца докучливые обиды. Это мужики носят в себе темень гнетущих мыслей, как навьюченную на горб походную торбу. А бабье горе забывчиво, а тело заплывчиво.

Несносная по этому времени устоялась на северах жара. Экой еще на веку не видали. Устроил Боженька баню. Темные пахучие болотные воды, настоянные на багульнике и ягодниках, выпаривались на солнце, как соляной раствор на сковороде, и создавали в воздухе застой. Пустынно было в Слободе, даже собаки все попрятались. Шершавые горячие мостки подбивали в пятки, заставляли укрыться в тенечке.