амбиции, несколько заработанных честным трудом модных дорогих вещей и силиконовая форма для выпечки, и женатый любовник, проблема встреч с которым стояла крайне остро, так как возможностей для расточительного съема любовных гнездышек у семейного человека хватает лишь на первые пару свиданий, а там, если заладилось, то нужно уже как-то выкручиваться. Их отношения неумолимо близились к бесславному финалу, где серая обыденность сожрала все пылкое и светлое, как солнечные зайчики на фарфоре свадебного сервиза. Ведь временами Машке казалось, что еще немного – и он уйдет из семьи, и оставалось только дожать уютом нового дома, где царила бы настоящая любовь, были бы салфетки в тон с сервизом и пахло бы пирогами. Поэтому в своем предложении матери воссоединиться в одной квартире с бабушкой, а ей, Машке, жить отдельно в бабушкиной однокомнатной, Машка не видела ничего предосудительного. Бабушка, с которой началась обработка, наотрез отказывалась переезжать куда-либо и тут же заболела. Мать вроде бы согласилась, но как-то вяло, и на прощание, когда Машка застегивала свои глянцевые, остроносые сапоги-ботфорты, попросила одолжить ей немного денег. Машка обиделась и сказала, что у нее самой одни макароны на обед и на ужин и что лекарства бабушкины она за свои покупает, той пенсии ни на что не хватает. «Так еще и пенсия…» – задумчиво сказала мать и на следующий день предложила ей за деньги жить в бабушкиной квартире. Бабушка мать ненавидела, в частности за то, что та «бросила ее» (раньше говорилось «на внучку, прошмандовку эту бестолковую»), и переезжать никуда не собиралась. Более того, заподозрив у своей болезни не одни только психосоматические корни, оформила на внучку завещание, тем самым разорвав наконец зыбкую связь, что еще держала вместе Машку и ее женатого любовника. Оформив это завещание, бабушка стала требовать Машкиного регулярного присутствия дома, караулила ее по часам, устраивая строгие допросы после каждого опоздания: Машка не могла даже к подругам зайти. «Потому что подруги твои – бляди», – говорила бабушка, многозначительно косясь на секретер, где лежала папка с документами. Как назло, вокруг бабушки стала виться Машкина дальняя родственница, тоже с определенными жизненными проблемами: то супчика принесет из «правильного», базарного петушка, то салата с селедкой и специями. Бабка, с возрастом, все больше налегала на солененькое и остренькое. А женатый любовник, после трех выдавленных со слезами отказов, звонить совсем перестал и не поздравил даже с 8-м марта, даже эсэмэску не выслал, что Машка правильно трактовала как бесповоротный и окончательный разрыв и весь женский праздник просидела возле бабки, виртуозно симулировавшей предсмертную агонию, продлившуюся аккурат до 11 ночи, когда идти куда-либо было бессмысленно. Машка тогда все-таки пошла в круглосуточную «стекляшку» возле дома и купила там чекушку водки и коробку шоколадных конфет. На ступеньках курили какие-то мужики, и, проходя мимо них, уже не скрывая, что плачет, Машка простонала с вызовом: «Ну чего все так хуево, а, мужики?» Домой вернулась под утро, едва живая от похмелья и полная гадких воспоминаний.
Еще у Машки была война с весом. Почему-то после месяца вечерних тренажеров в симпатичном зальчике недалеко от дома (где было заведено одно милое и ни к чему не обязывающее знакомство), после месяца полного шоколадного воздержания (как говорила она, смешно гнусавя в нос слово «ваздзержание») – ее тело, мягкое, пышное, все так же волной вываливалось из узких брюк с заниженной талией, нависая, вылезая, как подошедшее тесто лезет из кастрюли. Машка вообще любила красиво и вкусно поесть. «И красиво и вкусно потрахаться», – дразнила ее лучшая подруга Людвиг. Машка, загадочно улыбаясь, соглашалась. Хотя, как говорилось выше, заветное любовное гнездышко, приближающееся к ней на микрон с каждым биением чахлого бабушкиного сердца, придавило собой, размозжив, практически всю Машкину половую жизнь. «Нету у меня половой жизни», – говорила иногда она, обращаясь к коллегам и расчесывая или просушивая феном голову клиента. Тот напрягался, вздрагивал, оборачивался, и она, улыбаясь ему вниз, через образовавшийся двойной подбородок кивала с фальшивенькой приветливостью, как малому дитю, и говорила, уже глядя ему в лицо: «Половой жизни нету у меня совсем», уверенно и легко поворачивала голову клиента обратно в зеркало и своим взглядом, направленным исключительно на прическу, тянула будто и его взгляд за собой, а голову при этом часто придерживала кончиками пальцев за уши.
Бабушка называла ее брадобрейкой. Машка обижалась сперва, но потом, прослушивая теоретический курс от старшей сотрудницы по поводу интимных причесок, вдруг согнулась пополам, хрюкая от смеха, прикинув, как можно было бы назвать ее профессию теперь. «Зато на панели не стою!» – с вызовом говорила она бабушке, а та, что-то бубня себе под нос (еще неизвестно, с кем и кого ты там стрижешь в салонах этих ваших), шла демонстративно вонять корвалолом.
Машка любила свою работу. Вообще, она собиралась стать врачом и с 16 лет подрабатывала в больнице, «махала тряпкой», как говорила мать, и какое-то время с нетерпением смотрела в будущее, представляя себя в белом халате, с фонендоскопом на шее, выходящей из ординаторской. Но конкурс в мединститут известно какой – хотя все свои ночные смены она честно сидела над учебниками, а пришлось идти перепрофилироваться на курсы парикмахеров. «Это дело прибыльное всегда, – объясняла ей подруга, медсестра с двадцатилетним стажем, толстая добрая тетка с зычным голосом, – а так, как я, – тебе не надо». И Машка согласилась, потому что вообще, несмотря на наглый флирт со всеми докторами независимо от возраста и внешних данных, в больнице к ней относились без особого интереса, как к любому человеку, что просто тряпкой машет, а хотелось, чтобы, пока молодость – стоящее что-то было, яркое.
С интимными прическами, правда, не сложилось.
У нее был один клиент – то ли военный в прошлом, то ли бандит, и занимался он «охранными системами». Большой был мужик, как шкаф, височки уже чуть с сединой, но вообще, по общему Машкиному определению, – «ого-го какой». И как-то он зачастил к Машке – еще ничего толком не успевало отрасти. Он просто приходил к ней по записи, коротко здоровался, возможно, заглянув в глаза как-то более резко и стремительно, чем остальные посетители, и садился, чуть улыбаясь, не теряя властного выражения лица (приподнимал подбородок), когда она надевала на него попону на липучках, обматывая вокруг шеи одноразовую бумажную полосочку. У него был отличный одеколон, Машка касалась его кожи и чувствовала, что ей приятно. Иногда они встречались взглядом в зеркале, и он улыбался ей, и даже чуть кивал, словно носом хотел поддеть и растормошить, вроде «ну, смелее, не бойся». На Машку потом наваливалось некоторое оцепенение, становилось не по себе. В конце концов, и именно вовремя – ни неделей раньше, ни днем позже, он пригласил ее на кофе.
«Я бы хотел пригласить вас на кофе сегодня вечером», – сказал он, и Машка потом восторженно рассказывала подружкам, что он не спрашивал «а не хотите ли вы кофе» или что-то в таком духе. «Он сказал, что он хочет» – и мечтательно закатывала глаза.
Красавец мужчина все продумал до мелочей – записался на самое последнее время, так что отступать ей было некуда, – в любом случае мог предложить просто подвезти домой. У него был огромный черный автомобиль, «как автобус!» – говорила потом Машка. На кофе поехали в ближайшую забегаловку, Маша сама предложила, а потом жалела – наверняка выбор кавалера оказался бы более респектабельным. Поговорили о жизни, о политике. Желая произвести впечатление, Машка загадочно и скромно молчала, кокетливо опустив голову и улыбаясь, помешивая кофе, а потом поигрывая запечатанной зубочисткой. На следующее свидание они должны были ехать в кино. «В кино, бля, в кино, а не к нему на хату!» Но примерно за час до назначенного времени, когда Машка достригала последнего клиента, в парикмахерскую зашла женщина невысокого роста, лет примерно тридцати пяти, полноватая, в розовом пальто и красной шляпке. Выйдя в центр зала, она с явной неприязнью стала осматриваться. Народу в этот день было немного, из шести кресел было занято только два – Машкино и тети Жени. Тетя Женя последнее время сильно страдала от диабета, ей вообще нельзя было работать там, где весь день на ногах. Еще ей нельзя было рожать – потому что, во-первых, возраст, во-вторых, диабет. Еще ей нельзя было курить, на что она, выпятив нижнюю губу, говорила: «и жить тоже мне нельзя».
– Женщина, вам чего? – уставшим голосом спросила тетя Женя. В дверях появилась девочка-администратор, которую тоже интересовал этот вопрос, так как посетительница в розовом пальто промчалась мимо нее с воинствующим видом, даже не приостановившись, и чуть не сбила декоративную керамическую кошку с длинной шеей, что сидела на полу в фойе.
– Ну что, шалава, думаешь, в этой жизни все так просто дается?! – взревела посетительница, набрасываясь на Машку. Вооруженная ножницами и металлической расческой с длинной острой ручкой, та молча пятилась, с досадой думая, что кино сегодня вряд ли получится.
– Женщина, успокойтесь, я сейчас вызову милицию!
– А вот на тебе! Сука! – торжествующим басом сказала посетительница, выдавливая что-то остро пахнущее на Машку, та завизжала, замахиваясь ножницами, клиенты повскакивали со своих кресел, тетя Женя бросилась разнимать, но схватилась за сердце, а женщины, рыча и матерясь, повалились на пол, и рядом, придавая действу вид некоторой улично-базарной театральности, стояла, чуть покосившись набок, примятая с одного бока красная шляпка.
Так с интимными прическами у Машки не сложилось – просмотрев видеозапись, сделанную охранной камерой, хозяйка салона была крайне огорчена и Машку уволила, хотя именно в записи было четко видно, что Машка лишь оборонялась и даже ни разу не поцарапала гостью своими ножницами (из-за чего та потом очень расстроилась, так как ходила в больницу снимать побои, нанесенные в парикмахерской, а побоев никто не обнаружил). Машкиному же заявлению хода никто не дал: конечно, сказались связи несостоявшегося кавалера, а ей самой ведь пришлось почти под мальчика постричься, так как резко пахнущим веществом оказался клей «Момент», она еще долго хранила покрученный тюбик