Но в какой-то момент Наташке все надоело, опостылело, стало невыносимо жаль «бестолково проходящей юности» (как было написано в личном профиле на «Одноклассниках»), и она отправилась гулять. На третий день загула Жучка открыла настежь окно – в сырую осеннюю ночь, села на стул, вытянув ноги на низкий подоконник, закурила, вспомнила мальчика с лицом как у принца, и кресло с книжками в старой родительской квартире, и «засунь свою любовь себе в жопу», и гибкое, ногастое, словно выкатанное, как чурчхела, из виноградного сока и кураги Наташкино тело, извивающееся в полутьме, и написала в своем профиле на «Одноклассниках»: «Сейчас я это сделаю».
Но прежде все же решила еще раз позвонить Наташке. Не говорить ей ничего, просто услышать голос и звонкий смех, рассыпающийся задорными искорками. Однако трубку взяла Наташкина бабушка:
– Женя, хорошо, что ты звонишь. Наташа сейчас у меня на работе, ей очень плохо, а я занята по самые помидоры, забери ее отсюда, она мешает. У тебя есть деньги на такси?
– Да, есть, Элла Витальевна, – коротко ответила Жучка, резко встала, закрыла окно, надела свежую футболку с черепами, кеды и, подбросив и поймав связку ключей на цепочке, стремглав выбежала из квартиры.
Дело близилось к утру. Небо серело, в сумерках стали прорисовываться очертания подъездов, припаркованных машин, горок на детской площадке. Где-то заскрипел и загудел первый троллейбус. Если бы в городе были петухи, они непременно начали бы кричать в это время. В съемочном павильоне окон не было, и там продолжался вчерашний вечер – Элла с командой осветителей пыталась выплеснуть сок из банки на белую клеенку, Деда смотрел на монитор рядом с камерой и качал головой.
Жучка села на край дивана, где спала, свернувшись калачиком, Наташка, стараясь не улыбаться, гладила ее по рассыпавшимся волосам. Потом, вздохнув, пошла к монтажному столу.
– Привет, мужики.
Осветители коротко кивнули в ответ, кто-то протянул руку для приветствия. Жучка посмотрела на разлитый сок, на колбы с клизмами и, качая головой, спросила со знанием дела:
– Что, налить не получается?
Ей ответили уставшим стоном.
Закусив сигарету и прищурившись, Жучка взяла канистру с соком, поболтала ее, потом прошипела, не размыкая губ:
– Дайте я…
Тем временем на улице Овруческой, что на Куреневке, в одном из старых сталинских домов, на горке, среди старых покрученных лип, в заросших палисадниках, ранним утром, когда гасла последняя звезда, вдова режиссера Мышина кормила котов. Она жила одна, без детей, уже тридцатый год. Проводив в последний путь недопризнанного, недоработавшего, недоотличившегося мужа, стала ходить в Покровский монастырь кормить котов, собак и голубей. В сонные городские сиесты из распахнутого в березы кухонного окна лились умиротворяющие голоса радиоточки, а вечерами она ложилась спать рано, с первыми сумерками. Вставала старуха Мышина тоже рано – скреблась тихонько со своими крошками для птиц, выходила в рассветных сумерках с кастрюлькой каких-то помоев, которые брала неведомо где и раздавала сонным, потягивающимся котам у мусорных баков. Затем, пока коты ели, рассеянно исследовала мусорные баки и, если там находилось чего – абажур, вязаная салфетка, красивый календарь, интересная баночка, несла к себе домой, на балкон. На балконе у нее жили тараканы и сверчок. Перед утренней литургией, если вставала совсем рано, шла на работу: убирать на киностудии, где прошла вся ее жизнь. При муже старуха Мышина начинала помощником режиссера – в гостиной над серой сиротской постелькой с продавленным матрацем висела фотография: бородатый мужчина с кинокамерой и хрупкая блондинка с высоким лбом и в полосатой кофточке. Потом ее брали помощником декоратора, потом просто помощником, но дела не получалось. В ответственный момент вдова Мышина просто уходила со съемочной площадки и, обнаруженная на соседней помойке в обществе котов и лишайных псов, недоумевала, почему к ней прицепились. У нее была эта кроткая манера принимать любую критику: она рассеянно кивала и говорила тоненьким голоском, опустив глаза и пряча руки: «Мне правда очень жаль, что так получилось…»
Тем утром она тихонько прошмыгнула в съемочный павильон, прошелестела сумками с мусорными трофеями, пару раз грохотнула ведром со шваброй.
Увидев ее, Деда откинулся на спинку дивана, закрыв лицо руками. Над бычьей головой задралась майка, и показался волосатый загоревший живот.
– А чего это вы тут делаете? – спросила старуха Мышина, заглядывая на ярко освещенный стол и пытаясь понять, имеет ли смысл убирать сейчас или вернуться позже. Позже не хотелось бы: в церкви была служба на весь день.
– Ай! – отмахнулись осветители.
– А давай, бабка, налей! – усмехнулась Жучка, протягивая ей канистру с соком.
– Чего налить?
– Да отстань ты. – Элла просматривала отснятые за ночь дубли на мониторе и качала головой. – Как сглазили просто… Все идеально до сих пор. Деда, а пленки можно везти не все? А только без налития?
– А смысл?.. – ответил, не убирая рук с лица, Деда.
– А что налить-то? – оживилась вдова Мышина.
– Сок налить. В рекламу. Сок. Чтобы был, как будто его шмякнули вот так…
– А-а… – старуха заулыбалась. – А мой покойный Вячеслав Яковлевич в своем фильме про Днепрогэс тоже так воду наливал, ох и намучились мы, но знаете, в Италии ведь фильм приз взял! И, говорят, из-за этой сцены. Знаете, как он сделал?
Она взяла ведро, которое несла, чтобы мыть пол, вылила в него сок из канистры, потом отлила примерно литр в банку и протянула Жучке.
– Нужно чтобы все сразу лили со всех сторон. А я из ведра грохну в конце.
Деда приподнялся.
Вдова Мышина наливала следующую банку и протягивала Элле.
– Давайте, Вячеслав Яковлевич же сцену с Днепрогэсом так снимал!
Когда все были готовы, оператор махнул рукой, струи одинаковой жидкости, но подсвеченные чуть по-разному, с задержкой в полсекунды, обрушились в специальную емкость.
Через час все разъехались по домам. Город только начинал просыпаться. В такси пело радио без новостей и рекламы, и некоторые светофоры еще не работали – моргали рыжим. Редкие прохожие спешили, ежась от холода, – приближалась настоящая осень. Прохладное солнце смывало с улиц остатки ночи. Прощаясь на этаже, Жучка под руки завела Наташку к себе домой, и Элла, приняв это как само собой разумеющееся, лишь коротко кивнула ей, думая о чем-то своем.
Этим же вечером проявленные пленки были оцифрованы и просмотрены, и, гуляя по Праге, Деда случайно обнял Эллу за талию и, притянув к себе, поцеловал в ухо, и она, замечтавшись, попав как раз в зону, где на узенькой мостовой под соприкасающимися балконами старинных домов умопомрачительно пахло жареными колбасками, ответила на поцелуй. В ту же ночь они съехались в один гостиничный номер.
По возвращении в Киев Деда решил отблагодарить старуху Мышину и приехал к ней домой с продуктовым пайком и альбомом про кино в СССР, где была фотография ее мужа. За разговором выяснилось, что у покойного Вячеслава Яковлевича есть сестра, которая живет в Израиле. Раздобыв телефон сестры, Деда утвердился в своем безумном решении – и в гости к миллионеру они летели все вместе: с влюбленными Наташкой, Eug., а также со старухой.
Все недоумевали, зачем она ему там, а Деда рассказывал потом, мечтательно улыбаясь:
– Вы ничего не понимаете… Она все дни просидела на пляже, ни с кем не общалась и кормила чаек.
Весной мы сделали ему ту операцию на тазобедренных суставах.
Больше всего боялись задеть паховую артерию – эти наросты были чрезвычайно острыми, профессор говорил, что риски тут такие же, как при вмешательстве в голову. С головой у нас все было к тому моменту в порядке (имелись у меня некоторые опасения, что мужнино увлечение социальными сетями – следствие всего лишь травмы, но врачи однозначно опровергли эти догадки) – муж вспомнил два иностранных языка, и на «фейсбуке» каждое утро заводил задушевный разговор с немецкой старушкой, в военное время работавшей на фронте (на их фронте!) медсестрой. «Удивительное дело!» – делился муж и называл ее как-то нежно, что было ему несвойственно, и я даже немного ревновала.
Остается загадкой, кто именно убедил его делать операцию.
Но это была точно не я. Мне кажется, мы достигли такой степени породненности к тому моменту, что меня он вообще не воспринимал – как не воспринимают по большому счету воздух, которым мы дышим, или воду, которую пьем. Мы мало разговаривали в тот период – это казалось таким же лишним, как разговаривать с собственной рукой или ногой, например.
Я не понимала сперва всю серьезность той операции: все, не связанное с головой и не экстренное, не внезапное – казалось чепухой. Но опасность подстерегла нас в этот раз на шее: из-за неправильно вставленного подключичного катетера что-то где-то затромбировалось, и мы снова загремели в реанимацию на пару недель.
После весенней операции на тазобедренных суставах он не приходил в себя более восьми часов. Мы все сидели вокруг него – в той новой больнице, в новой палате, в домашних тапочках и белых халатах. Спокойные и жизнерадостные, как будто бы в новой больнице и в новой палате не может быть старых опасностей. Его мама, я, лучший друг в рокерской бандане и кто-то из врачей (они сменяли друг друга, приставной стульчик с противоположной от нас стороны кровати часто был занят кем-то из персонала). Реанимация там была на втором этаже, окнами в заброшенный яблочный сад. Вокруг деревьев уже вовсю зеленела травка, хотя сами они стояли серые, совершенно безжизненные, и мне на тот момент казались невозможными две вещи – что они когда-либо зацветут и будут плодоносить, и что мой муж снова пройдет через все это, через много суток комы, клистирные трубки и вываренные бинты. Мне сперва казалось, едва мы привезли его туда – в назначенное время, в восемь утра во вторник, в полном сознании, отправляющего последние сообщения со своего «айфона», в новую больницу, без всяких пандусов-каталкоприемников, сравнительно небольшое, аккуратное здание, спрятанное в центре города, – что повторение истории невозможно и что любое врачебное вмешательство ныне, будь оно даже в голову, не вызовет таких катастрофических последствий, как это было в самом начале.