Милитариум. Мир на грани — страница 21 из 60

В деревнях солдату никакого почтения. Это в газетах пишут, дескать, на фронте богатыри и молодцы, державы гордость. А деревенский люд думает, что солдаты – навроде саранчи, всё тянут, а что не утянут – попортят. Последнее особенно баб касается, даром что своих мужиков в деревне нет – забрили в войско. Лучше уж никакого, чем рядовой солдат. Ты перед ним, шельмецом, душу и тело откроешь, а его на следующий день убьют. Оттого без плезира к сельским барышням и подходить не моги.

Деньга-то у меня имелась, да только бабы всегда были, а деньги – заканчиваются.

– Глупый ты, – сказал мне вольнопер, когда я не занял ему денег. – Скоро победит коммунизм, и деньги свое отживут. Останешься с ними, как дурень с фантиками.

– Хоть и фантики, да мои. Ежели денег не будет, чем со мной расплатишься тогда?

– Благами нового общества.

– Да откуда у вас блага без денег появятся? Где же тут логика здравого смысла? Это как вместо блох и тараканов у вас заведутся коровы.

– Не доросло до этого твое сознание.

– Да ну тебя, – отвечаю.

Сказал-то я крепче, да не всякому слову есть место на бумаге. Да и важно это? Вот и я говорю – неважно.

А кожанка и броневики – экая невидаль. Я в войско добровольцем пошел, скучно стало на заводе. Пока обучался в запасном батальоне, меня звали слесарем на бронепоезд. Сейчас бы служил на «Хунхузе». Да я не захотел, насмотрелся на заводе на паровики. Подавал рапорт о переводе в авиаотряд. Летчиком бы, конечно, меня не взяли. Но желательно мне было хотя бы стрелком попасть на многомоторный «Сикорский» или даже механиком – авось бы покатали. Очень хотелось сверху на мир посмотреть.


Тогда ведь много чего иного важного происходило. Война – это само собой.

Атака-то, в которую нас бросили, была частью большого наступления. Только у нас оно запнулось, а южнее – дело пошло. И броневой дивизион от нас перебросили, да и пополнения сперва туда отправляли. Но, надо сказать, и австрийцы нам сильно не досаждали, видать, сильно им в том наступлении досталось.

Васька Малый, конечно, на гулянки ходил, на танцы. Пока бронедивизион стоял – танцевали под патефон, когда уехал – под гармонь. Бабы тогда к Ваське стали с опаской относиться: какой ты, касатик, бронеход, ежели все уехали, а ты остался.

И сперва мы его слабость за расстройство от отказов приняли. После думали – заболел. Чай, не в Ливадии – подстыл где-то или, может быть, съел не то. Он даже к фельдшеру ходил. Да фельдшер у нас – известный коновал, в медицину пошел только из-за дармового спирта. Но микстуру фельдшер какую-то дал, только от нее Малому хуже делаться не перестало.

Последние дни так и вовсе лежал, ничего не ел, только воду пил. И дрожал как от холода – так мы его кожанкой укрывали. А в гроб его не я клал – а то бы я сразу догадался. Это после мне сказали, что необычайно он легкий был. Хотя ведь и ранее здоровяком его не назовешь, да еще болел…

За кожанку он мне как семь рублей уплатил, так более и копейки не дал, стало быть, не расплатился он за нее. Ну и забрал я ее к себе…


А третьего дня после похорон Малого приехали на моторе с лихачом два офицера: штабс-ротмистр и поручик. Чины невелики, да только Пецулевич перед ними как червяк на сковородке крутился. Да и не только он: приехал наш полковник, белый как мел. Вольнопер наш куда-то сдымил, видать, думал, что по его душу – да много чести.

Спрашивали про сбитого летчика. Съездили они на место, где упал немецкий аэроплан. Порылись в золе да пепле, не нашли ничего. Я отчего знаю – дневальным я стоял при палатке взводного стоял. Тайны с поисков не делали. Штабс-ротмистр лишь сказал:

– Метко стреляете, шельмецы. Было бы лучше, чтоб похуже. Но что стало – то стало. Где похоронили?

– Не могу знать, – отвечает Пецулевич.

– А кто хоронил?

– Фрол да Лавр!

– Подать сюда!

– А их нет! Погибли!

Подняли взвод, стали искать могилу германца. Конечно, перво-наперво – на кладбище. Нашли могилы двоих, кого немец положил, а самого немца нет. Ну, оно понятно: немец или католик, или лютер, негоже ему в освещенной земле лежать. Но стали за оградой искать – нет свежих могил. Видать, братья схоронили где-то в леске, может, у речки. А где? Недели три, почитай, прошло, яму травой забило.

Вот тогда приезжие и пригорюнились. Пецулевич тоже испугался, не было бы хуже. Но обошлось. Пецулевичу за ранение дали Анну на шашку, а за германца – Станислава с мечами в петлицу.

Прежде чем опять в окопы нас послали, прислали нам пополнение: всё более юнцов, но был один и вовсе старик, который, видно, еще с турком лет сорок назад воевал, а на войну со своей винтовкой пришел.

Ну а на фронте с той поры, как нас с передовой отвели, немного-то изменилось. Позиции ни на вершок не сдвинулись, но окопались, в землю вросли и мы и австрияки. Пулеметы и пушки расставлены, каждый клочок земли пристрелян. Что нам, что врагу в атаку идти – только людей зазря класть.

Но наши окопы недавно были их первой линией, и от нас ко второй – переходы шли. На участке нашего взвода их три было. Два прямых засыпали, а один, изломанный прикрыли пулеметами: «Гочкис» с нашей стороны, а с их – «Шварцлозе». Но к тому времени, как мы вернулись, солдаты освоились таким образом: ежели пулеметный расчет на бруствер цветастую тряпку положил, значит, офицеров в окопах нет, и, стало быть, пожалуйте в гости.

К австриякам я не ходил. И как-то боязно, да и неправильно. Зато их в наших окопах видал, хотя и не часто – более старались меняться да брататься на ничейной полосе. Что называется: ни вашим, ни нашим.

– Они тоже солдаты, – пояснял новый вольнопер. – Они тоже обмануты своими правителями. А надобно штыки поворотить против эксплуататоров, да и самим по домам: детей растить, хлеб сеять. Фабрики – трударям…

Ладно, конечно, говорил. Так ладно, что и у меня сомнения заворочались.

Воевать и правда не хотелось. Война до победного конца?.. Да конца того и не видно. Третий год воюем, да пока всё больше отступаем. Это же сколько у немца придется землю назад возвращать? Турка бьем, австрияк – тоже. Но немцы из другого теста слеплены.


Пришла осень, и, как водится, задождило. В окопах – лужи.

У нас в городе такую погоду мрякой называли. Мряка – это когда не поймешь, не то дождь на улице, не то туман, небо как из свинца сделано, сыро и холодно. В дозоре стоять или посты обходить – одно мучение. Я по такой погоде более мерзну, чем на морозе – вот лужи замерзнут, и станет полегче.

Грязь повсюду. В атаку идти лениво. Пройдешь по полю саженей двадцать – и на ногах полпуда глины. Я из газолиновой бочки, кастрюль и жести собрал годиновскую печь, поставил ее в нашей землянке – все греться заходили.

– Чисто буржуй твоя печь: пока кормишь – греет. Чуть зазевался – прогорела и остыла, – сказал как-то Васька.

– А ты не зевай, – отвечаю. – А не нравится – иди на улице греться.

В землянке – хорошо. Дранкой да корой обшиты стены. На них открытки: «Подвиг штабс-капитана Петра Нестерова», «Летчик Андрей Данилин ведет бой над Данцигом», вырезки из газет: штабс-ротмистр Александр Казаков рядом с плененным им австрийским летчиком.

– Я ведь Казакова видел, – стал я рассказывать остальным. – Издалека, правда. Верст этак с двух. Зато как видел – он австрияка таранил. И таки сбил супостата.

После меня зашел вольнопер, стал газетенку читать. О войне заговорили. Румыны-то объявили войну Германии и тут же почти все свои земли спустили. Даже слухи пошли, что и нас снимут, отправят на помощь румынам. Говорили, что англичане против германцев применили новое оружие – бронелохани. Что это такое – пока ведомо только генералам, но по-газетному выходило, что немцам теперь каюк.

– Не может быть такого, – говорю. – Немцы тоже не лыком шиты. Своих броневиков наделают.

– Пишут также, что скоро если кому ногу оторвет или, положим, руку, то фельдшер новую подберет у убитого, пришьет вместо утерянной – и снова в бой! – прочел далее вольнопер.

– Да что же это, братцы, будет? – возмутился Васька Большой и ныне единственный. – Это теперь и по увечью домой не отпустят. Может, еще скажешь, что голову пришивать будут.

– А я слышал, что был у них один врач, – стал рассказывать старик с берданкой. – Так тот, значит, из разных кусков мог сшить человека и оживить.

– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.

– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.

– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.

Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.

– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.

– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.

После шинельку запахнул и вышел.

Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.

Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.