Миллион открытых дверей — страница 26 из 66

Между тем Торвальд явно не шутил. Я сглотнул подступивший к горлу ком и сказал:

— Расскажите, пожалуйста.

— Ну… — протянул Торвальд. — Он верит в то, что сам говорит. А если он — кибернетический компьютер, то, значит, кто-то верит в то, о чем он говорит. Это часть доктрины: рынок как единственное истинное орудие Господа способен выявить, кто хороший, а кто плохой. Работа Сальтини состоит в том, чтобы все так и происходило. И он обладает властью, достаточной для того, чтобы обеспечивать выполнение этой задачи. Ясно? Долго говорить об этом мне не хочется.

Больше он мне ничего не сказал. Мы вернулись к разговору о спортивном зале, а потом я его проинструктировал насчет необходимости регулярной натирки пола в танцевальном зале.

Вернувшись наверх, я обнаружил, что на начальный курс аквитанского языка записались сто пятьдесят человек. Я разбил их на три группы, но и это был перебор. Для того чтобы со всеми отзаниматься, мне предстояло отказаться от пары обедов в неделю.

Торвальд оказался прав в одном: искусство фехтования пока привлекло не слишком много желающих — столько, что они умещались в одну группу. Лично я с трудом понимал, почему так мало людей хочет научиться драться и овладеть оружием, но уж так оно получалось.

К тому времени, как я покончил с административными делами, было уже довольно поздно, и я порадовался тому, что у меня есть комнатка в Центре и не надо ехать на ферму к Брюсу, тем более что с утра пораньше мне нужно было по долгу службы работать с Аймериком.

Если бы я знал, что в свой домик на ферме Брюса не сумею вернуться еще целых шесть дней, я бы, наверное, сразу все бросил и разрыдался. Но тогда я просто заказал кое-что новенькое из одежды, попросил, чтобы заказ доставили в Центр, и улегся спать.

* * *

К тому времени, как истекли первые несколько дней занятий, я успел сделать кое-какие выводы насчет тех смутьянов и неудачников, которые вызывали такое беспокойство у преподобного Сальтини.

Во-первых, все они оказались сообразительными. Им, что поразительно, нравилось повторять за мной занудные диалоги на занятиях аквитанским: «Во die, donz». «Во die, amico, patz a te». Повторяя эти предложения по сто раз в день, я порой задумывался о том, а не лучше ли в самом деле было бы заняться чисткой хлева. Никто из моих учащихся не проявлял интереса к импровизированным беседам. Очень немногие могли читать по-аквитански.

На курсе поэзии никто не желал высказываться после того, как интерпретация того или иного стихотворения была сочтена «верной». Система стихотворных размеров для них имела примерно такой же смысл, как правила разгадывания кроссвордов. На курсе изобразительного искусства оказалось несколько неплохих рисовальщиков, но, на взгляд Биерис, настоящие способности были только у Торвальда.

С музыкой все обстояло не то лучше остального, не то, наоборот, хуже. После краткого знакомства с аквитанской музыкой около двух третей учащихся приняли решение посещать какие-нибудь другие занятия или вообще получить обратно деньги, переведенные на обучение. С теми же, кто все-таки решил остаться, тоже было не без проблем. А проблемы заключались в том, что в Каледонии существовала собственная музыка.

На каледонских музыкальных фестивалях, которые широчайшим образом освещались в средствах массовой информации, «живой» публики не было. Музыканты рассаживались по кабинкам, снабженным мощной звукоизоляцией, и старались во время «живого» выступления копировать «совершенное» исполнение из памяти компьютеров. Три других компьютера производили сравнение их исполнения с оригинальной компьютерной версией и, соответственно, присуждали очки, штрафуя за каждое отклонение от оригинала.

В первый день я шокировал большинство учащихся речами об импровизации, но тех, кто все-таки остался на курсе, этот момент, казалось, особо не заботил. Эти по крайней мере интуитивно догадывались о том, что может существовать какая-то музыка помимо той, что сочинена компьютером, невзирая на сложность нотной записи, принятой в Каледонии.

Но вот что моих учащихся сражало наповал, так это мысль о том, что каждый мог «чувствовать, какое должно быть звучание». В итоге я из кожи вон лез, вбивая им это понятие во время занятий по классу лютни. Я повторял это изо дня в день десяток раз, но толку не было никакого, но что сказать еще, я придумать не мог.

— Ну, вот послушайте, — сказал я на одном из занятий и сыграл некий фрагмент. — Получилось печально, с оттенком сладкой грусти, comprentz, companho? А теперь я оживлю эту мелодию более быстрым темпом и, пожалуй, добавлю синкоп.

На меня пристально глядели семнадцать пар глаз, считая Торвальда, который присутствовал на занятиях, делая вид, что помогает мне, — так пристально, словно я был подопытным в кабинете психиатра и только что откусил и проглотил подлокотник кресла.

— Что вы услышали? — спросил я, изо всех стараясь скрыть отчаяние.

— Первый фрагмент был медленный. Второй — быстрый, — сказала пухлая блондинка по имени Маргарет.

Я немного подождал, думая, что она скажет что-нибудь еще. Она добавила:

— Не понимаю, как вы можете ждать от нас определения, грустна ли эта музыка, пока мы не услышим слов.

По крайней мере это пробудило у меня новую идею.

— Позвольте, я вам кое-что сыграю, одну… нет, две вещи.

Сначала я сыграл и спел «Canso de Fis de Jovent» в переводе на терстадский и мне показалось (наверное, показалось), что некоторые были немного тронуты. А потом я, желая поработать на контрасте, спел хулиганскую «Canso de Fis de Potentz», в переводе звучавшую как «Она так и не вернулась».

— Ноты те же самые, — сообщил я.

Маргарет, Торвальд и смуглый здоровяк по имени Пол встретили вторую песню заливистым хохотом. Остальные были попросту озадачены.

— Ну а теперь что скажете? — поинтересовался я.

— Первая песня медленная и грустная. Вторая — быстрая и смешная, — ответила Маргарет. — Но я так думаю, что первая песня грустная из-за того, что она медленная, а вторая веселая потому, что быстрая. Просто ситуации разные.

Я спел куплет из «Canso de Fis de Jovent» в ритме «Она так и не вернулась».

После довольно продолжительной паузы Торвальд изрек:

— Что ж… это не так красиво.

Пол согласно кивнул.

— Не сочетается как-то.

— Вот именно, — обрадовался я. — Сочетаемость музыки со словами или их несочетаемость — это как раз то, о чем я говорю. И если вы понимаете, то у песни должно быть печальное настроение, веселые слова к печальной музыке не прилепятся, верно?

Все послушно кивнули.

Стройная, высокая, немного застенчивая девушка по имени Валери робко проговорила:

— Наверное, вы могли бы что-нибудь такое делать с нашей музыкой. Это было бы, пожалуй, интересно.

Другие учащиеся обернулись и уставились на нее. Мне жутко захотелось их всех вырубить и дальше разговаривать только с Валери.

Но прежде чем я успел раскрыть рот и выступить в ее защиту, она добавила:

— Это идея. Принцип можно применить в более широком масштабе.

Торвальд спросил:

— А как это будет выглядеть? В смысле — как работать с мелодией без слов и угадать, какие в нее вложены чувства?

Валери указала на мою гитару, стоявшую на подставке у стены. Я кивнул, не вполне догадываясь о том, что она заду-. мала, но страстно желая увидеть, как хоть кто-то на этой стылой планете сделает что-то спонтанное. Валери встала и медленно пошла к инструменту. Все не сводили с нее глаз — вернее, я-то точно не сводил. Я вдруг заметил, какие у нее огромные темные глаза и иссиня-черные, пусть и коротко стриженные волосы, и подумал, каково было бы заглянуть в эти глаза, обняв ее за тоненькую талию.

Валери взяла гитару и вернулась на место. Проверив, как настроен инструмент, она удовлетворенно кивнула и молча взяла несколько аккордов. Казалось, она сосредоточена только на том, что делает ее левая рука.

Только я собрался предупредить ее о том, что гитара мужская, как заметил, что ногти у нее подстрижены коротко, по-мужски, как у большинства женщин в Каледонии. Это было понятно: ведь им, как и мужчинам, приходилось работать на фермах или фабриках, но все же было грустно смотреть на ее руки.

Она начала играть. Сначала это были простые арпеджио в обычной четырехаккордовой прогрессии фламенко — очень точные и чистые, но школярские. Затем звукоизвлечение стало более мощным, резким, почти стаккатовым, а потом Валери заиграла медленнее, и мелодия приобрела тоскливую пустоту, как нельзя лучше шедшую Нансену. Я слушал музыку и представлял себе людей с суровыми лицами, стоящих на холодном ветру, и густые, как сироп, волны замерзающего моря, вгрызающиеся в голые прибрежные скалы. Музыка была сдержанной и ненавязчивой, как Брюс, безжалостной, как преподобный Каррузерс, обнаженной и величественной, как пики Оптималей, и такой же неожиданно прекрасной, как радуга над каньоном, разрывающая своим блеском туман.

Я был тронут и потрясен тем, что здесь может существовать нечто подобное.

Валери закончила играть. И тут началось нечто невообразимое. Все разом загомонили, затараторили. Некоторые говорили на рациональном языке, я ничего не понимал.

— Patz, patz, companho!

Все обернулись, посмотрели на меня, переглянулись. В аудитории вдруг воцарилась тишина.

Теперь нужно было что-то сказать.

Я вдохнул поглубже. В аудитории запахло потом и злостью.

— Не будет ли кто-нибудь из вас против — а желательно, все вы, если я попытаюсь объяснить, почему вы так раскричались? Я согласен с тем, что Валери играла прекрасно и необычно. Я никогда еще не слышал ничего более bellazor — более красивого. M'es vis, у нас есть настоящая артистка, настоящая trobadora!

Валери сидела, держа мою гитару и уставившись в пол, все то время, пока вокруг нее бушевали страсти. После моих слов она подняла глаза и посмотрела на меня так, словно я ее напугал. Я видел, что, несмотря на ее юный возраст, кожа ее уже успела пострадать от ультрафиолета и холодных ветров… но эти глаза, глубокие и темные, как космос, эти сверкающие, глядящие на меня глаза… deu!