— Ну не стреляют и не грабят. Плюс, однако.
В этот момент в окне раздался свист. Удивившись, Таня выглянула и тут же разглядела торчававшую там физиономию Коцика, с которой почему-то исчезло обычное жизнерадостное наглое выражение.
— Алмазная, вылазь за быстро, ноги в руки и айда! — зашипел он. — Бикицер, пока Топтыш страхует!
— Куда вылезать, зачем? — ничего не поняла Таня.
— Быстро! — зарычал он. — Бикицер, глупая! Тикать отсюдова надо! И прямо за сейчас! Ну! — В голосе Коцика вдруг зазвучала самая настоящая паника. Она была не наиграной. Что-то встревожило одесского вора, что-то настолько страшное, что он не мог с собой справиться. Тане тоже стало страшно.
— С вещами выйти? — спросила она, лишь бы что-то сказать.
— Да нехай те вещи, брось! Ну! — как ошпаренный, яростно зашипел Коцик. — Как куру прострелят, на шо тебе ци бебехи? Алмазная! Не тошни мне на нервы! Тикать надо!
Таня всегда быстро принимала решения. Так было и на этот раз. Вышвырнув все же в разбитое окно чемодан, Таня как могла быстро вылезла. К счастью, никто из бывших поблизости пассажиров этого не заметил. Подхватив ее, Коцик потащил Таню вниз, в какие-то кусты.
Снова раздался знакомый свист. Подтолкнув Таню за угол глинобитной хижины, Коцик заставил ее прыгнуть в какую-то яму, где уже сидел Топтыш.
— Пригнись, говорю! — хрипнул тот и сверху, над ямой, накинул на нее какую-то дерюгу, посыпанную сеном. Между краем ямы и дерюгой оставалась щель, сквозь которую можно было смотреть наружу, и, отряхнувшись и привстав, Таня осторожно выглянула и увидела здание вокзала.
Вокруг него началали активно бегать солдаты. Было странно видеть, как они окружали здание, менялись возле входа. Часто подъезжали и уезжали какие-то груженые телеги. Слышались обрывистые команды, но слов нельзя было разобрать.
— Что происходит? — спросила Таня.
— Молчи! — зашипел Коцик. — Знакомый кореш предупредил вовремя тикать! Пересидим до утра. Авось не заметят.
— Да что за... — Топтыш резко, по-мужски, ладонью зажал Тане рот. И было похоже, что он прав.
Оторвав с отвращением руку от своего рта, подняв глаза, она увидела, как ко входу в вокзал подкатили два пулемета и втолкнули их внутрь.
— Нет! — Тело Тани стала бить дрожь, — нет... нет... за что...
Страшные разрывы пулеметных очередей раскололи, разорвали на куски ее мир, и она в очередной раз поняла, на этот раз окончательно, что он — этот мир — больше никогда не будет прежним. Пулеметы все стреляли и стреляли в собранных в здании вокзала мирных людей, и их предсмертные вопли тонули в этом металлическом грохоте. Пулеметы стреляли долго, так, что порох проник под рогожу и забил ноздри Тани. Потом все стихло...
После расстрела, погрузившись в поезд, красные уехали со станции. К рассвету вокруг не осталось никого. Лишь тогда Таня, Коцик и Топтыш вылезли из ямы.
— Не ходи туда, — мрачно сказал Топтыш, глядя на лицо Тани, — это видеть не надо. Пробираться в Одессу будем. Обратно. Все равно больше не проскочим.
Это было правдой. После того, что произошло на станции, у них не было ни единого шанса проскользнуть сквозь линии всех фронтов. Другого выхода не было. Свернув на проселочную дорогу, окольными путями, прячась между домов, Коцик, Таня и Топтыш пошли обратно в Одессу...
Глава 3
Шторм разыгрался не на шутку. К ночи пенные валы с дикой свирепостью захлестывали мол, заливали жесткими солеными брызгами развалины крепостных стен. Ревущий ветер сбивал с ног. Редкие рыбачьи лодки в порту, привязанные к сваям за Карантинной гаванью, то уходили под воду, то появлялись на поверхности, чтобы снова нырнуть под белые гребни волн.
Шторм был страшный. Одинокие прохожие, поднимавшиеся вверх по Канатной улице, ускоряли шаги, чтобы быстрее добраться до теплого и безопасного жилья. Держась за стены домов, они с трудом сохраняли равновесие, стремясь как можно скорей покинуть страшный спуск, словно обрывающийся в ревущую черную бездну. В такие ночи безудержная свирепость волн наводила ужас особенно на тех, кто не знал еще, как может меняться Черное море, на тех, кто не чувствовал Одессы и морской погоды и считал, что бирюзовые волны — это всегда мягкое, спокойное озеро лагуны посреди ослепительного солнечного дня...
Расшатанная пролетка с разномастными, разбитыми, расхлябанными колесами, скрипя, завернула с Греческой на Канатную. Старый возница в шапке-ушанке, из которой во все стороны лезла вата, подхлестывал кнутом тощую лошаденку, едва передвигающую ноги. Старая лошадь как могла сжималась под солеными брызгами разошедшегося дождя, пригибала к земле утомленную голову с протертой шеей. Старик-возница, такой же потрепанный и жалкий, как и его гужевой транспорт, тяжело вздыхал при каждом порыве ветра и что-то печально бормотал себе под нос. Им стоило бы оставаться дома в тепле — двум старикам, попавшим в бушующий водоворот жестокой жизни. Но беспощадность голода гнала обоих вперед — под хлесткие струи холодного осеннего дождя.
— Скорее, пришпорь клячу, старик. А то к утру так доберемся! — Грубый, резкий голос одного из пассажиров пролетки ударил в спину извозчику, заставив вздрогнуть обоих — и старика, и клячу.
В пролетке сидели трое — двое мужчин в черных кожанках с застывшими, суровыми лицами, привыкшие командовать людьми, и такой же, как возница, жалкий старик в соломенной шляпке-канотье. Эта соломенная шляпа была сломана сразу в нескольких местах. Когда-то давно, на заре его юности, в этой шляпе он шиковал в уютных кафе на Николаевском бульваре, поправляя гвоздику в петлице модного сюртука и строил глазки темпераментным южным барышням. Когда-то давно, когда было шампанское в уютных кафе и спокойствие, и ароматные круассаны, и хрустящая свежая утренняя газета, и счет в банке... Когда-то давно, когда жизнь была беззаботной и яркой, как модный цветок в петлице... Но вихрь прошелся по уютным кафе, уничтожил и шампанское, и барышень в кружевах, и цветы. Завертев, сокрушив и выбросив на обочину жизни в поломанной шляпе из французской соломки — единственной свидетельницы давно ушедшего прошлого.
Сжавшись от окрика пассажира, возница глухо пробормотал себе под нос:
— Скоро только кошки родятся, халамидник! — а вслух подобострастно и как бы извиняясь произнес: — Так шторм на море... Известное дело... Трудно к молу будет спускаться.
— Тебя никто не спрашивает, урод! — В голосе прозвучала плохо сдерживаемая ярость. — Клячу пришпорь, кому сказал!
А дальше раздался звук, который хорошо был знакóм и кляче, и старику — резкий щелчок взведенного курка нагана. Вздрогнув, извозчик хлестнул лошаденку кнутом, и та изобразила, что затрусила чуть быстрей, кое-как перебирая разъезжающимися в жидкой грязи копытами.
Лошадь была настолько измучена жизнью и так стара, что даже не чувствовала ударов. Только у извозчика дрогнули губы, да скупая стариковская слеза одиноко скатилась из-под век, которую быстро высушил свирепый штормовой ветер.
— Канатная, — второй пассажир ткнул старика в соломенной шляпе в бок, — говори куда!
— Так известное дело... заводы здесь были... Дом самый длинный, с бараками... — Старик как-то очумело завертел головой по сторонам и затараторил: — А здесь было шампанское Редерер в ресторации мадам Рачковой. Помню, пивали всегда, как приходили до заводов с инспекцией. А заводы, а что заводы? Заводы работали всегда. Дым был столбом. Пенька валялась во дворе... Как солома.
— Ты мне зубы не заговаривай, старый хрыч! — Первый, командир, даже не подумав снизить резкость тона, больно ткнул наганом в плечо старика. — Я тебя живо в чувство приведу, сволочь буржуйская! Куда ехать, ну? В дом этот барачный? На Канатной?
Старик замолчал, обернулся, посмотрел обидчику прямо в лицо, и в выцветших его, почти бесцветных глазах вдруг на какое-то мгновение загорелось яркое выражение гордости, достоинства и какой-то отчаянной доблести. Это был потрясающий взгляд человека, вдруг осознавшего свою мужскую природу, несокрушимую в любом возрасте.
Но так длилось недолго. Доблесть быстро погасла, раздавленная временем и страхом. А глаза его вдруг снова стали бесцветными, и голова мелко затряслась под грузом лет, уничтожающих человеческое достоинство.
— Ты в меня пукалкой своей не тыкай, — тем не менее ясным голосом сказал старик, — и без тебя пуганый. Сказано: спускаться вниз по Канатной к Карантинному молу. А будешь фыркать да дырочек понаделывать, кто тебе за место расскажет? Так что ты мне за зубы-то не скворчи, и без так швицеров по углам хватаем!
— Не собачься с ним, — второй пассажир поерзал на неудобном сиденье, поднял воротник кожанки и хохотнул примирительно: — Одесситы — они с характером. К ним подход нужен.
Первый фыркнул, процедил сквозь зубы грязное ругательство. Некоторое время был слышен лишь рев ветра.
— Звук слышите? — не оборачиваясь, произнес извозчик. — Так шо то море кипит. Это совсем рядом. Туда не поеду, как ни золотите. Назад уж подниматься ни за как не получится.
— Ты до обрыва остановись, — засуетился старик в шляпе, — за Барятинским переулком. Там обрыв будет за то место, так ниже и не нужно.
— А что, старик, ты про завод говорил? Или про заводы? — В голосе второго пассажира зазвучали веселые нотки: его явно обрадовало близкое окончание этой неприятной поездки.
— Так известно... Заводы — это где канаты делали, — оживился старик в шляпе, — в честь заводов и назвали улицу Канатной. А вы шо думали? Крупное производство было! — прищелкнул он языком. — Канаты на корабли низом здесь грузили да по морям отправляли.
— Вижу, застал ты веселые времена! — хмыкнул первый.
— А то как застал! — охотно согласился старик. — Столько лет чиновником по особым поручениям при градоначальстве... За все не упомнишь. Богатые люди здесь жили. Земля какая, смекаете? Крепость, возле моря! Хорошо здесь, — мечтательно вздохнул он.