Миллионы, миллионы японцев… — страница 2 из 50

[4] где выставлены одинаковые дурацкие «сувениры»… Аэродромы, вокзалы, роскошные гостиницы, автобусы, кино… Их единообразие успокаивает. Несомненно, самолет, бетон, кинопленка, автомобильные покрышки, даже железнодорожное полотно — изобретения слишком недавние, чтобы носить печать национальных гениев, — другого объяснения я не вижу, но как же тогда мир завтрашнего дня? У Монтэня «механический» равнозначен «убогому» (разумеется, я прихватил с собой его «Эссе»).

Итак, Рим — это чернокожая стюардесса из Нигерии, первейшая красотка с развившимися локонами, которая проходит с гордо поднятой головой…

Тегеран — это огромный официальный портрет шаха и его дамы, оба в профиль…

Но самая странная из промежуточных посадок — Нью-Дели. Прежде всего, она длится всего полчаса, и при этом «пассажиров просят не покидать свои места».

В самолете сразу начался ропот недовольства… Приятно слышать… А что если на самолете бунт? Если бунтовщики завладеют самолетом? Сигарами будешь обеспечен… Осечка, летим дальше. Приклеившись к иллюминатору, стараюсь разглядеть хоть одного буйвола, но тщетно.

На заре Ганг представляется нам из самолета черной прожилкой в сером мраморе. Дальше реки и речушки Бирмы, похожие на разветвленные корни деревьев… Только я нашел это сравнение, как мы пикируем на Таиланд. Бангкок — даже при остановке на час надо сдать паспорта военным, которые изучают их все шестьдесят минут. Правда, страна воюет. К тому же такая жара… Эти два обстоятельства сближают нас, транзитных пассажиров, то есть меня и здоровенного стопроцентного американца. Он же русский белоэмигрант и бизнесмен. Этот тип часто ездит в Японию, хорошо ее знает и, глядя на меня, предсказывает, что я пробуду там гораздо дольше месяца. От него я получил первые наставления: не дотрагиваться до руки, не дотрагиваться до стакана, если я не хочу, чтобы мне его сразу наполнили, ибо это невежливо. Словом, дотрагиваться как можно меньше.

Тучи прогоняют нас из Гонконга, с Тайваня, из Кагосимы, пролива Бунго — отовсюду. С наступлением темноты мы приземляемся в Токио, где часы показывают 19.30, а мои, поставленные в Париже, — 11.30. Восемь часов выпали из моей жизни и ожидают меня где-то над Бенгальским заливом или Гималаями, спрятавшись за тучами, чтобы свалиться на мои плечи на обратном пути.

2. Первая ночь в Японии

Я не ожидал ничего особенного от аэродрома Ханеда. Я так торопился его покинуть, что, сдавая багажные квитанции, в придачу подарил таможеннику — мне это объяснили лишь много времени спустя — свой обратный билет Токио — Париж авиакомпании «Эр Франс».

Мадам Мото, как подобает хорошему импресарио, встречала меня, и ее присутствие подействовало успокоительно. В этой истории с фильмом, которая пока что мне не очень ясна, единственное, в чем я не сомневаюсь, — это мадам Мото: конечно, она выступает от имени японского продюсера, она должна взять меня под опеку и в интересах своего патрона и задуманного фильма как можно лучше организовать мое пребывание в Японии. Это хорошо. Я вижу ее в третий раз, однако охотно поцеловал бы (но вовремя вспомнил наставления своего попутчика — белоэмигранта-американца). Мадам Мото сопровождает племянница: двадцать лет, черная грива волос, подстриженная под Жанну д'Арк, обрамляет смуглое квадратное лицо, резкие черты которого говорят о горячности, чуть ли не о свирепости. Вскоре, однако, я убедился, что Ринго-сан, мадемуазель Подлесок или мадемуазель Рощица, — девушка с мягким характером.

И тетя и племянница одеты в свитера и эластичные брючки, сверху пелерины.

Санитарный и таможенный контроль окончен, и в служебный автобус аэродрома набились пассажиры. Около одиннадцати часов вечера мы попали в центр японской столицы.

Пока то да се, я узнал от тети, что ее племянница прекрасно говорит по-английски и училась французскому. В первую неделю я думал, что мадемуазель Ринго — существо необыкновенно робкое. Что бы я ни говорил, глядя на нее, она неизменно отвечала «да» и только «да», а иногда отворачивалась, издавая слабый свист. Потом я узнал, что у японцев это признак смущения и уважения.

Однако не прошло и часа после моего приземления, как изъясняться по-французски стало для меня мучительно трудно, постепенно французский язык начал звучать в наших устах тускло и глухо и вовсе не помогал понимать друг друга. Мадам Мото бесконечно извинялась: найти квартиру, достойную меня, невозможно — отели Токио переполнены, и подходящее жилье я получу только завтра… В первую ночь на японской земле мне придется довольствоваться скромной частной квартирой…

В смущении моих хозяек я не усматривал ничего, кроме проявления пресловутой традиционной вежливости японцев. Чтобы не остаться у них в долгу, я принялся объяснять, что слишком любопытен, слишком взбудоражен, чтобы думать о сне; наоборот, я мечтаю просто погулять по улицам ночного Токио. И это была сущая правда. В конце концов меня поняли — я почувствовал это по новому приливу смущения, более глубокому, чем первый, который я вызвал у тети Мото и ее племянницы Ринго.

Аэродромная таратайка высадила нас на мрачном перекрестке перед центральным вокзалом. Мото-сан и Ринго-сан по-японски держали совет — бесконечный, невеселый… Вдруг они с криками радости и жестами энтузиазма схватили оба мои чемодана и стали толкать меня вперед.

* * *

Мне пришлось опустить голову, чтобы не задеть гирлянду платков с мрачными черными иероглифами. Дальше мне не позволил ее поднять свод лестницы, круто спускавшейся в подвал (собственно, до обратного самолета мне редко удавалось выпрямиться во весь рост). Моему взору открылся погребок в виде коридора с деревянной стойкой во всю длину, перед ней — табуреты, а сзади — повара. Я ожидал, что попаду в злачное место, а оказался в доступном ресторане.

На подносе, сплетенном из ивовых прутьев, мне принесли дымящийся свиток — влажную махровую салфетку. Повара и клиенты, повернувшись ко мне лицом, ждали: я протер лицо, затылок, руки (в эту процедуру меня посвятил янки из России, мой спутник по самолету).

Мне подали сакэ — сильно разбавленную рисовую водку, которую пьют горячей из фарфоровой чашечки конической формы; потом валик риса, завернутый в зеленоватый лист (водоросли, но тогда я этого еще не знал), какие-то розовато-лиловые лохмотья, яйцо (мне оно показалось странно желтым!) и сосуд с соусом, в котором я должен был все размочить.

Тишина. Публика затаила дыхание. Тетя по правую руку, племянница по левую замерли и наблюдали за мной, заранее восхищаясь, стараясь не упустить ни одной подробности моего приобщения к японской кухне. Когда, начиная с сакэ и кончая соусом, передовые части собрались у меня за нёбом, я прикрыл глаза; когда же парашютисты достигли желудка, это уже был Дюнкерк, разгром, за которым почти сразу же последовал призыв 18 июня. Именно эта минута — начало моего внутреннего Сопротивления. С этой минуты при малейшем наступлении японской гастрономии в моем желудке звучали мрачные удары гонга радиостанции Лондона.

К счастью, в тот самый момент, когда передо мной встала проблема примирения вежливости с расстройством желудка, ресторан закрыл свои двери. «Наконец-то, ведь тебе давно уже рекомендуют месяц голодной диеты!» — думал я, без особого энтузиазма шагая по тротуару, пока мои дамы, не выпуская из рук чемоданов, осуществляли второй тайный сговор. Остановив такси, они водрузили мои пожитки рядом с шофером и открыли мне заднюю дверцу. Я наклонил голову и ринулся в машину между двумя абсолютно синхронными поклонами.

Такси — машина японского производства, малолитражка марки «Принс», что означает «Версаль» (уж в автомобилях-то я разбираюсь), — не спеша катило вперед.

Мадемуазель Ринго, опершись на мои чемоданы, заговорщически перешептывалась с шофером. Мадам Мото на французском языке, который все больше становился мне чужим, с грустью доверялась мне… Она каялась, и до моего сознания постепенно дошло — в чем: признание, которое ей так трудно было сделать, сводилось к суровой правде о том, что ночная жизнь Токио оканчивается ровно в одиннадцать.

Вдруг шофер издал победный клич, означавший, по-видимому, что-то вроде «Эврика!». Он рванул такси так, словно выстрелил из пистолета. Юную Ринго отбросило и вдавило в спинку сиденья, а ее тете на колени свалился чемодан. Когда контакт с мостовой был восстановлен, я потирал свою первую шишку из японской серии. Стиснув зубы, вцепившись в сиденье, я соображал, что это было — переезд через железную дорогу, поломка руля или оси, приступ белой горячки или подземный толчок. Мы обгоняли поток автомобилей с неположенной стороны… Встречные машины внезапно появлялись, точно чудовища, и устремлялись прямо на нас, нещадно слепя фарами. Меня забыли предупредить, что в Японии движение левостороннее и при включенных фарах.

При торможении чемодан водворился на свое место, Ринго выпрямилась, выставив подбородок вперед, а я не набил вторую шишку только потому, что ударился тем же местом. Шофер, помогавший нам выйти и выгрузить вещи, стоял, гордый, точно Кристофор Колумб.

Сказочные неоновые спагетти выписывали в ночном небе два слова «Елисейские поля».

Этот Супердюпон-Бастилия — единственное заведение Токио, открытое до двух часов ночи, а сейчас было всего час сорок пять. «Жизнь прекрасна!» — казалось, говорили мои дамы, сияя, и тыкали мне в нос ручные часы. Они не ошиблись — тут нашлось пиво и сосиски.

Здесь я впервые увидел фольклорных японок в традиционной одежде — кимоно, как будто их вырезали из обоев в детской. У крупных, нагримированных, как для сцены, женщин глаза не были раскосые — может, то были англичанки. Они подходили к столикам, но мой обходили стороной: за ним уже сидели женщины. Если отбросить эту подробность местного колорита, можно было подумать, что сидишь вечером в кафе «У двух китайских болванчиков», а девицы переборщили, накладывая тушь вокруг глаз.

* * *