— Почему?
— Не глупи. Я жила там, потому что я там родилась, потому что там жили мои родители.
— Тебе там нравилось?
— Конечно. У меня же не было другого дома.
— И это было относительно?
— Милочка Мэгги, перестань. У меня уже голова болит.
— У меня тоже, — заявила девочка.
Милочка Мэгги спросила у сестры Вероники, как отличить богатый дом от бедного.
— Келья, — ответила монахиня, — с грубой кроватью, стулом и гвоздем в стене, чтобы повесить на него платок, — это богатый дом, если там чтут Деву Марию и Господа нашего. Огромный дом с толстыми коврами, бархатными шторами и золотой арфой в гостиной — беден, если Деве Марии и Господу нашему там нет места.
Милочка Мэгги спросила отца:
— Папа, когда ты был маленьким мальчиком, в Ирландии у тебя был богатый дом или бедный?
— Сейчас ты узнаешь, как беден был твой отец. Наш дом был бедным. И не просто бедным, а беднейшем из бедных. Это была однокомнатная хижина с навесом, под которым стояла моя кровать, а кроватью мне служил мешок с сеном. И в холодные ночи туда залезала голодная соседская свинья, чтобы поспать со мной в тепле.
Девочка засмеялась.
— Смеяться тут нечему, крыша нашей лачуги упиралась в землю ровно там, где лежала моя голова, и я бился о нее всякий раз, когда поворачивался во сне.
А в стене была черная дыра, где теплился жалкий огонь, который не мог согреть нас зимой, зато поджаривал летом, когда мы варили на нем еду. А еда-то, еда! Мелкая картошка из тощей земли и грубый черный хлеб с подгоревшей коркой, да, может, раз в пару недель яйцо, а на Рождество — курица, жесткая и слишком старая, чтобы продолжать нестись.
И воду мы брали из колодца. Холодным зимним утром прогулка от хижины до колодца была мучительной, а ведро — слишком тяжелым для тощего пацаненка. И никакого туа… водопровода в доме, так что по нужде мы бегали в лес за хижиной.
— Спорим, папа, ты был там счастлив.
— Счастлив, ну ты даешь! — горько возразил Пэт. — Я все это ненавидел и, когда пришло время, уехал без оглядки.
Но Пэтси вспомнились зеленые летние поля и луговые цветы, прячущиеся в высокой, по колено, траве, и озеро цвета неба — или это небо было цвета озера? И как бурая, пыльная дорога в деревню лениво тянулась под солнцем. Ему вспомнились веселые вечера в тавернах, где посетителям нравились его танцы. Ему вспомнился Малыш Рори и добрые дни их истинной дружбы. Ему вспомнилась его ярая собственница и защитница мать. И — ах, его ненаглядная Мэгги Роуз! Он думал про беззаботные, золотые дни своей юности, и сердце его рыдало.
«Господи, прости, что я солгал, что я все это ненавидел».
Предаваясь воспоминаниям, Пэтси изливал дочери, названной в честь его возлюбленной, свою горечь.
— Вот мать твоя росла в богатом доме. Попроси ее показать тебе ту конюшню в Бушвике, где ночевал твой отец. Рассмотри хорошенько тот богатый дом, который должен был стать моим… нашим… если бы не тот жулик…
«А, ладно, — подумал Пэтси, — пусть покоится себе с миром, даже если при жизни он и был мерзавцем».
По дороге к старому дому Мэри отвечала на вопрос Милочки Мэгги:
— Почему я тебя раньше туда не водила? Потому что дом очень изменился и мне от этого грустно.
Да, дом изменился. Комнаты по обе стороны от крыльца переделали под магазины. Эркерные окна стали витринами. За одним из них была парикмахерская с затейливо причесанными восковыми головами. За другим окном был только лебедь — безупречно белый и неподвижный, перышко к перышку. Лебедь гордо восседал на подушке из лебединого пуха. Надпись на карточке, подвешенной к клюву лебедя на медной цепочке, гласила: «Подушки из настоящего лебединого пуха».
— Он настоящий? — выдохнула Милочка Мэгги.
— Когда-то был. Теперь это чучело.
— Может быть, он еще живой и ему просто дают лекарство, чтобы он сидел смирно.
— Тебе лучше знать.
За окнами на втором этаже было пусто. На одном из них висела надпись «Сдаются комнаты». Помещения в подвальном этаже тоже переделали. Болтающаяся вывеска с красной печатью сообщала прохожим, что там оказывают нотариальные услуги. К вывеске нотариуса была прикреплена еще одна табличка о комнатах в наем.
Мэри догадалась, что владельцем дома был нотариус из подвала. Он выжимал из своих вложений каждый цент. Ей стало интересно, сколько постояльцев успело выспаться в ее белой спальне с тех пор, как она уехала. Она со вздохом подумала про пианино, когда-то стоявшее в комнате, теперь занятой швейными машинам, рулонами тика и мешками с пухом.
Конюшня стала самостоятельным владением, отделенным от большого дома железной оградой. Над дверью сарая была прикреплена неровно выкрашенная вывеска с надписью «Фид и Сын. Сантехнические работы. Круглосуточно». Во дворе лежал на боку сломанный унитаз. Какой-то мужчина, видимо мистер Фид собственной персоной, вытаскивал из ящиков пару двойных раковин для стирки из мыльного камня. Мужчине помогал мальчишка несколькими годами старше Милочки Мэгги. Мужчина поднял взгляд на подошедших к нему Мэри с дочерью.
— Да?
— Я жила здесь, когда была маленькой.
— Да неужто? Ну так сейчас дом принадлежит италийцу, но мастерская — моя.
— Неужели?
— Видите вывеску «Фид и Сын»? Так вот он, сын. Фид Сын, — мужчина положил руку мальчику на плечо, не скрывая гордости. — Приучаю его к делу с самого детства. Тогда из него выйдет толк.
— Понятно.
— Ну, будьте как дома. Можете все тут осмотреть, — он вернулся к прерванному занятию.
— А где спал папа? — поинтересовалась Милочка Мэгги.
— Вон там, наверху. Видишь то маленькое окошко? Откуда торчат трубы.
— Ого!
— Конечно, когда мы поженились, мы жили в большом доме. По крайней мере, какое-то время.
— А где то… те кусты бульденежа во дворе, про которые ты рассказывала?
— Наверное, кто-то их срубил.
— Как хорошо, что я никогда здесь не жила.
— Отчего же, Милочка Мэгги? Это был очень хороший дом, пока его не перестроили под сдачу внаем. Когда-то давно мне нравилось здесь жить. Летом в нем было темно и прохладно, а зимой — светло и тепло.
— А зачем вы все уехали, если здесь было так хорошо?
— Потому что твой дедушка умер.
— А почему он умер?
— Милочка Мэгги, не начинай! Пришло его время, вот и умер.
— Папа говорит, что он умер от страха.
— Твой отец не это имел в виду.
Мэри понимала, что это был удобный случай рассказать дочери про деда. Но как она могла рассказать ей, что ее дед был вором? И был ли он вором на самом-то деле? Всех, кто пошел под суд, оправдали. И политики продолжали заниматься ровно тем же самым.
«Нет, ни к чему усложнять ей детство такими рассказами. Раз Патрик до сих пор ничего не рассказал, то и потом не станет. Вот вырастет и сама все узнает. К тому времени его преступления — если это действительно были преступления — не будут казаться такими тяжкими, все быльем порастет».
— Так от чего же он умер?
— От того, от чего мы все когда-нибудь умрем. У него остановилось сердце.
— Как хорошо… не то, что он умер, — быстро поправилась Милочка Мэгги. — Я хотела сказать, что так хорошо, что мне не нужно жить здесь. Мне нравится наш дом, там, где мы живем сейчас. И мне не важно, богатый он или бедный.
«Как хорошо, что она успокоилась, — подумала Мэри. — Может, теперь она больше не будет везде вставлять относительно».
— Конечно, — небрежно бросила Милочка Мэгги, — это все относительно.
Глава пятнадцатая
За пятнадцать с чем-то лет, прошедших с приезда Патрика Денниса Мура в Америку, вокруг многое изменилось. Конка уступила место трамваям. Паромы через Ист-Ривер практически исчезли, не выдержав конкуренции с метро, которое, заползая на Уильямсбургский мост, превращалось в надземку. Автомобили перестали быть в диковинку, хотя некоторые не особо продвинутые ребятишки по-прежнему кричали им вслед: «Ты забыл лошадь!», и все пешеходы очень радовались, когда машина ломалась посреди улицы. Большинство магазинов классом повыше спилили газовые рожки и установили электрическое освещение. В некоторых кондитерских появились телефоны, с которых можно было связаться с нужным абонентом, набрав «центральную». Еще по району бродил какой-то сумасшедший, который заявлял, что недавно сидел в темной комнате и смотрел на картинки, которые двигались по простыне. Сочинители популярных песенок не преминули вставить все эти нововведения в свои творения и создали новый фольклор.
«Летит Джозефина
В крылатой машине…»
Или:
«Садись, Люсиль,
В мой веселый „Олдсмобиль“».
Или еще:
«Позвони мне вечерком,
Полежим с тобой вдвоем».
Да, перемен было много. Но сам Пэтси не менялся, разве что стал слишком стар для того, чтобы зваться «Пэтси», и те немногие, кому приходилось с ним разговаривать, обращались к нему «Пэт». Он курил свою трубку с коротким широким черенком вверх ногами, и это делало его в своем роде оригиналом. А курил он ее так для того, чтобы ветер не задувал искры ему в глаза и чтобы в дождь табак оставался сухим.
Его прозвали «Глухой Пэт», потому что он никому и ничему не уступал дорогу. Вагоновожатые наступали на педали гонга, водители сжимали резиновые груши сигнальных рожков или вращали ручки клаксонов, велосипедные звонки заходились в тренькающей истерике, извозчики сыпали руганью, а пешеходы угрожали подать на муниципалитет в суд, потому что Пэт обметал их пылью, когда они переходили улицу. Но он ни на кого не обращал внимания, притворяясь, что ничего не слышит, и не двигался с места, не закончив чистить намеченный участок.
Люди говорили друг другу: «Однажды его собьют».
Ответом обычно было: «Будем надеяться».
Иногда, в безмятежные часы перед летним закатом, когда на одной из вверенных Пэту улиц играл немецкий оркестр, он прислонял метлу к стене и останавливался послушать. Оркестр играл немецкую мелодию, потом песню, популярную на неделе, а потом неизменно следовала ирландская. Если мелодия попадалась бойкая и ритмичная, Пэтовы ноги в тяжелых рабочих ботинках начинали подергиваться, в уме возникала танцевальная фигура, и он снова вспоминал графство Килкенни.