– Да, разумеется. У нас психиатрическая клиника, как вам известно, и здесь нет возможности проводить комплексные медицинские обследования. Так что да. Ханна уже посещала других врачей.
– Ханна покидала клинику?
– Да, была у стоматолога и несколько раз в окружной больнице. Но, с оглядкой на обстоятельства, ее физическое состояние в норме, если вас беспокоит это.
– Ханна покидала клинику, – повторяю я машинально.
В воображении рисуется навязчивая картина. Ханна одна, как призрак, движется по улице, по моей улице, к дому, в котором я живу. Босиком, в белой пижаме, с Фройляйн Тинки на руках… «Я все запомнила, – шепчет она. И затем: – Навсегда-навсегда».
– Само собой, не одна, в сопровождении наших сотрудников. А в последнее время все чаще – с дедушкой. – Фрау Хамштедт рассеивает наваждение, словно прочла мои мысли. – Почему вы спрашиваете об этом, фрау Грасс?
Я храню молчание. Начинаю терзать бумажный платок у себя на коленях.
– Фрау Грасс?
Дедушка Ханны. Твой отец, Лена. Мужчина, оравший в моей палате.
– Фрау Грасс?
– А в одиночку? В том смысле, есть ли здесь что-то вроде свободного времени, когда пациенты могут выходить без присмотра?
– Как я уже сказала, фрау Грасс, это психиатрическая клиника. И в случае с большинством пациентов мы, конечно же, не рискнули бы отпускать их куда-либо без присмотра.
– Даже по территории клиники?
– Ни в коем случае, – убежденно отвечает фрау Хамштедт.
– А возможно такое, что кто-то мог выйти незамеченным?
Доктор Хамштедт, вздыхая, произносит с настойчивостью:
– Нет, фрау Грасс, это невозможно. Могу я узнать, о чем все же речь?
Я собиралась рассказать ей о письмах. Более того, они лежат в сумке, возле моего стула. Только теперь я не уверена, такая ли это разумная мысль. Что, если она отреагирует как Кирстен? Тебе не становится лучше. Тебе нужна помощь. Я вспоминаю палату, в которой можно легко снять дверную ручку. Ради вашей собственной безопасности, фрау Грасс. Я с трудом сглатываю, горло обложило. Едва ли кто-то еще сможет подписать заключение о принудительной госпитализации так же быстро, как фрау Хамштедт.
– Фрау Грасс?
– Да…
Мне вдруг представляется, до чего нелепо я выгляжу. Я даже не расчесала волосы, не говоря уже о том, чтобы сменить домашние штаны и грязную, пропахшую по́том кофту. Все в моем облике должно внушать опасение. Как по сигналу, на лоб мне падает сальный локон. Я торопливо смахиваю его.
– Послушайте, фрау Грасс. Обязанность хранить врачебную тайну касается в том числе и данного разговора, – произносит фрау Хамштедт, и меня обволакивает ее глубокий, мягкий голос, искренний взгляд. – Так что если вас что-то тяготит…
Ее молчаливый призыв повисает в воздухе, и я набираю воздуха в грудь.
– Кто-то прислал мне письма, – начинаю осторожно и слежу при этом за малейшими изменениями в выражении лица фрау Хамштедт. Наблюдаю, не смыкаются ли ее губы, не приподнимаются ли брови и не морщится ли нос. – Понимаю, это звучит довольно странно, но я задумалась, возможно ли, что эти письма от детей.
– Письма?
Я киваю.
– И что в них?
До сих пор я не заметила в ее чертах повода для тревоги. Так что наклоняюсь за сумкой и достаю оба конверта из бокового кармана.
– «Для Лены», – зачитывает фрау Хамштедт и затем: – «Скажи правду». Что это значит, фрау Грасс? И почему вы решили, что они от детей?
– Потому что они, должно быть, ненавидят меня после всего, что я причинила им. И у них есть основания ненавидеть меня. Особенно у Йонатана.
Теперь я все же замечаю некоторые изменения в чертах фрау Хамштедт. Ее брови резко ползут вверх. Но я распознаю́ в этом не сомнение в моих словах, а скорее искреннее удивление.
– У Йонатана?
Я осторожно киваю.
– Я жестоко разочаровала его.
– Не понимаю.
Я еще раз киваю, но на этот раз опускаю глаза.
– В день моего побега…
К тому времени я уже заучила жесткий распорядок в хижине, освоилась в безопасных границах и продолжала обживаться. В то утро, когда твой муж, отправляясь на работу, поцеловал меня на прощание, Лена, я даже не ощутила рвотных позывов. Но потом он сказал:
– Вечером принесу тест, – и просиял.
У меня была продолжительная задержка, но я, кажется, просто выкинула это из головы. Не исключено, что стресс нарушил мои физиологические ритмы. Это могло быть связано и с потерей веса, что проявлялось в резко очерченных плечах и выпирающих бедрах. Так или иначе, я даже не допускала мысли о беременности, пока он не произнес эти слова. Вечером я принесу тест. После этого все пошло кувырком, и подо мной словно разверзлась темная бездонная пропасть. Когда он ушел, я кое-как доползла до дивана и рухнула без сил.
Из прошлых разговоров я знала, что он всегда хотел троих детей. Братика или сестренку для Ханны и Йонатана. Я даже выпила с ним за то, чтобы поскорее забеременеть. Каждый день прилежно глотала витамины, которые должны были повысить фертильность, и кивала, когда он выбирал имена. Маттиас, если родится мальчик, и Сара, если будет девочка. Маттиас, объяснял он, означает «божий дар» [16], а Сара – «принцесса».
Не было никаких оснований сомневаться в серьезности его намерений. Нет, он не шутил. Внезапно все пошло прахом, кануло во тьму, и что-то внутри меня умерло при осознании, что мне придется вынашивать его третьего ребенка. И даже если сегодня тест не покажет положительного результата, то завтра, через неделю или через месяц это все равно произойдет. Я буду виновна в том, что еще одному ребенку придется жить в этом аду. Произведу на свет пленника, человека, который будет мертв, едва родившись. Я рыдала с таким надрывом, что казалось, лицо вот-вот разорвется.
Дети привыкли, что в иные дни или даже часы у меня случались перепады настроения и я кричала на них или от злости вытаптывала какие-то их иллюзии. Я обругала Ханну, когда та уговаривала меня выбраться в поездку, которая все равно не состоялась бы. Я пнула Фройляйн Тинки, а Йонатану, когда он воображал, будто умеет летать, сказала в лицо, что ему никогда в жизни не доведется побывать в настоящем самолете. «Я не ваша мама!» – кричала я и ревела еще громче, когда они, казалось бы, просто игнорировали это. Однако приступы продолжались недолго. Но почти сразу мне становилось стыдно, или появлялся страх, что дети расскажут обо всем отцу, и я просила прощения.
В тот день я не злилась – была просто раздавлена. Сидела на диване, обхватив себя руками, и апатично раскачивалась из стороны в сторону, вот уже несколько часов. Ханна и Йонатан предприняли не одну попытку достучаться до меня. Спрашивали, когда мы приступим к занятиям. Просили хотя бы проделать с ними физические упражнения и напоминали о том, к чему может привести пренебрежение регулярными тренировками. Предлагали попить и съесть энергетический батончик. Приносили свои рисунки, чтобы приободрить, – сплошь дурацкую, бессмысленную мазню. В какой-то момент я услышала сквозь пелену, как Ханна зачитала Йонатану из толстой книги привычно монотонным голосом:
– «Депрессия – психическое нарушение. Проявляется подавленностью, негативными мыслями и апатией. Зачастую сопровождается отсутствием радости, работоспособности, чуткости, а также интереса к жизни, точка».
– Это значит, теперь мы ей не интересны? – спросил Йонатан.
На что Ханна ответила:
– Болван. Это значит, что ей ничего не интересно.
– Значит, и мы, – заключил Йонатан и принялся издавать странные звуки.
Должно быть, только поэтому я обратила на него внимание. Мне еще не приходилось слышать подобного, ни от него, ни от Ханны. И тем не менее, несмотря на их чужеродность, было в этих звуках и нечто знакомое. Они напомнили мне о боли после смерти отца, когда я целыми днями просиживала в комнате и плакала. Напомнили о тех ранах, кровоточащих всякий раз, когда Кирстен говорила, что между нами все кончено, и заново начать не выйдет.
Йонатан всхлипывал.
Я смахнула свои слезы. Йонатан действительно плакал и всхлипывал при этом так, что его грудная клетка вздрагивала как под ударами тока. Я смотрела на это нежное бледное лицо, искаженное болью, и, не в силах вынести его вида, протянула к Йонатану руку. Он не принял ее, а бросился ко мне, так что едва не сшиб с дивана. В первый миг я совершенно онемела в его цепких объятиях. До сих пор я не видела, чтобы кто-то из детей плакал. Возможно, к тому моменту я даже полагала, что они не способны проявлять чувства или вообще что-либо чувствовать. Конечно, я не забыла тот день, когда вышел из строя рециркулятор, мы вместе легли в большую кровать, и я обнимала детей. «Я люблю тебя, мама, – сказала тогда Ханна. – И всегда-всегда буду любить». И я: «Я тоже вас люблю. Доброй ночи». Теперь я вижу в этом иной смысл, но тогда мне казалось, что Ханна сказала так только потому, что это помогало перенести те жуткие минуты. Умерить страх. По крайней мере, я сказала так лишь по этой причине. Да, я испытывала чувства к детям. Но было ли в этом что-то большее, нежели сострадание? Я содрогнулась при мысли, что Ханна и Йонатан давно полюбили меня, искренне полюбили, а я этого и не заметила и не ответила им тем же. И все, что я делала для них, составляло лишь мою роль. А делала я это лишь из страха, что их отец накажет меня, если я отойду от своей роли.
Я неуверенно коснулась ладонью спины Йонатана, а другой рукой стала гладить его по затылку. Ощущала его мягкие волосы под пальцами. Чувствовала его разгоряченное дыхание на шее, чувствовала, как он, всхлипывая, вздрагивает всем своим телом. Чувствовала биение его сердца и сознавала, что ему больно, как и мне тогда, после смерти отца и разрыва с Кирстен. То были худшие из мук, какие выпадают человеку, – муки любви.
Я взглянула на Ханну. Та стояла чуть поодаль, у книжной полки, и по-прежнему держала в руках толстую книгу. Я ждала, что она так и будет смотреть на меня, неотрывно и бесстрастно. Однако Ханна потупила взгляд и выглядела смущенной. Подобное поведение также было для меня в новинку. До сих пор Ханна не испытывала с этим проблем и смотрела мне в лицо, даже если под глазом у меня наливался очередной синяк после побоев от их отца. Порой она и вовсе улыбалась и говорила: «Ничего страшного, мама. Просто глупое недоразумение». При этом Ханна оправдывала не бесконтрольные срывы отца, а