Незнакомка оглянулась, увидела его, кажется, все поняла и стыдливо оправила платье.
От реки поднимался дурманящий запах куги, аира, разогретого солнцем верболоза. Все чувства Павла обострились, и ему показалось, что сквозь эту волнующую смесь он ощущает запах молодой, сильной, летней женщины. Незнакомка уже пришла в себя и теперь с любопытством и даже с каким-то вызовом взглянула на Кольцова.
Павел на минуту опустил глаза. Он понял, что смотрел на женщину слишком откровенно и грубо.
Журчала вода у разрушенной старой плотины на реке, жужжали пчелы, прилетевшие с чьей-то пасеки.
– Вы кого-то ищете? – певуче спросила женщина. Голос у нее был с модуляциями, переливающийся, легко и естественно взлетающий к высоким тонам и вдруг опускающийся на нижние. Может быть, она тоже волновалась? Павел взял себя в руки и прямо взглянул ей в глаза. Если, конечно, разбирать это лицо по чертам и всем особенностям беспристрастно, то оно, без сомнения, было просто милое лицо живой и энергичной женщины лет тридцати, но Павлу оно показалось необыкновенно красивым. Волосы на солнце отдавали в рыжину.
– Да, я ищу Ивана Платоновича, – промолвил Павел тусклым, без интонаций, голосом. – Мне там сказали… сказали, что вы можете что-то знать.
– Да, конечно. Иван Платонович заходил ко мне и объяснил, что его могут искать, – объяснила женщина. Она твердо, «по-северному» выговаривала согласные и, видно, была нездешней. – И просил передать, что он ненадолго уехал по хозяйственным делам.
«Жив! Выходит, он действительно жив! Вот это радость! – подумал Кольцов. – Но какие теперь могут у него быть хозяйственные дела? Может, поехал в деревню выменять каких-нибудь продуктов? Надо будет узнать в ВУЧК, это их кадр… Но каким образом он остался жив: Юре ведь сказали в больнице… Может, это вовсе и не Иван Платонович, а какой-нибудь самозванец?»
Кольцов даже спросил у женщины, как выглядит ее сосед? И когда она ответила, всякие сомнения у него отпали: наголо обрит, пенсне, привычка все время снимать его и надевать…
«Что же теперь делать? Попрощаться и уйти?» Но ему не хотелось уходить. Он почувствовал, что ко всем романтическим ароматам реки, зелени, цветов, женщины добавляется грубый прозаический запах хлеба, сала и селедки, спрятанных в его нагретом солнцем сидоре. Дары неразделенные. Вдова с детьми. Зачем ему уходить?
Женщина видела колебания Кольцова.
– Вы, должно быть, из армии? По ранению?
– Пожалуй… – неловко ответил Кольцов. – Да, из армии.
– Но вы были офицером, – сказала женщина тихо, оглядевшись по сторонам.
– Откуда вы знаете?
– У вас выправка… не такая, как у скороиспеченных командиров… – Она замялась. – Что же вы стоите на жаре? Зайдите в дом! Передохните!
«Дом»… Кольцов вздохнул и отворил калитку, закрытую на простую «цурку». На крыльце он чуть не столкнулся с ней, когда женщина, открывая дверь, подалась назад. Его обдало летним горячим запахом женщины – волос, кожи, ситца, всего молодого ее существа.
«Пропал, – подумал Кольцов. – Влип! В десять секунд!»
Глава девятая
Хибарка была разделена засыпной перегородкой на две половины (видимо, здесь когда-то ютились две семьи), и хозяйка усадила Кольцова в чистенькой, но убого обставленной комнатке, за деревянный, выскобленный ножом до белизны стол. Потом, как будто вспомнив, протянула руку:
– Боже ж мой, мы даже и не познакомились, я стала дикаркой, – сказала она певуче. – Лена.
– Павел! – сказал Кольцов, встав по-уставному, и тоже протянул руку.
– Ну вот и познакомились… А вы, стало быть, приятель Ивана Платоновича?.. Прекрасный человек, он нам немного помогает. Настоящий интеллигент… – Она смешалась, но потом, видимо, решилась высказать все начистоту. – Мы не так давно здесь живем. Когда красные пришли, нас уплотнили в нашей квартире, а потом и вовсе выселили… Видите ли, мой муж был офицером железнодорожных войск у белых… У Антона Ивановича Деникина… Хорошо, что нашлась хоть эта пустая хижина…
Она встала напротив Кольцова, с некоторым вызовом скрестив полные, но крепкие, с ямочками у локтей руки:
– Так что, видите, я вдова белого офицера, врага…
Она всматривалась в Кольцова с надеждой и тревогой, но прямо, как человек, который уже через многое прошел и не отворачивает лицо от судьбы. У нее были каре-желтые, необыкновенно красивые глаза, уставшие, конечно, но еще не утратившие блеска молодости и здоровья. Откуда она, из Петрограда? Нет, скорей всего она не столичная жительница, слишком уж быстро и ловко осваивает эту нищету, придавая ей даже некоторый шарм. Наверно, росла где-нибудь в гарнизоне, в полугороде-полуселе.
– Я провоевал три года на Великой войне, – сказал Кольцов. – И все мы были просто офицерами и солдатами. Без деления на белых и красных…
Она сразу повеселела.
– Ну что ж, посидите, подождите, вдруг он заявится, Иван Платонович: ведь не сказал же он, что надолго уехал… Вот только не знаю, чем вас угостить…
Она поставила на стол ополовиненную бутыль с молоком, достала из шкафчика полкраюхи хлеба. Потом всплеснула руками:
– Боже, у меня же еще яйца остались. Немного…
Она принялась копаться в грубом дощатом комоде, стараясь встать к гостю боком. «Наверно, выменяла на последнее барахлишко», – подумал Кольцов.
И тут, в ответ на эту хозяйскую суету, на стук ножа о стол, из приоткрывшейся двери, со второй половины, высунулись две детские головенки – мальчишечья и девчоночья. Дети наверняка слушали их разговор и не выдержали, когда речь зашла о еде. В их глазах светился устойчивый, не сегодняшний голодный блеск.
«А я-то грустил о дарах неразделенных, – подумал Кольцов. – Да ведь в моем сидоре есть все то, что может составить счастье целой семьи. Кому ж мне это еще беречь!»
Он развязал сидор и достал все, чем было богато чекистское ведомство: тяжеленный шмат сала, селедки, три буханки черного, но вполне добротного хлеба, мешочек с пшеном, банки консервов и длинногорлые бутылки с коллекционным белым вином. Глаза у детей округлились. Дед Мороз среди жаркого лета!
Женщина, грустно и с улыбкой глядя то на детей, то на Кольцова, сказала наконец:
– Ну вот, дети, это, очевидно, и есть Промысел Божий: «Не хлопочите излишне о том, что есть и пить и во что одеться…»
«“Промысел Божий” из запасов ЧК», – подумал Кольцов. Но он был чрезвычайно рад этой простой радости детей. Женщина же немного стыдилась детского ликования: когда-то семья знала лучшие времена.
– Вы их извините, каждое утро они спрашивают, что мы будем есть. Мы ведь «лишенцы». Вы знаете, что это такое? Как семья белого офицера, мы лишены прав и нам не положены продуктовые карточки… Старший, Коля, – наш будущий кормилец, ему семь, а Катеньке – пять. – И сказала детям: – Быстро к колодцу мыть руки, а мы подготовим стол.
С помощью ножниц Лена тут же из старого лоскутка обоев вырезала какие-то кружевные салфеточки. Скатерти, однако, не достала: видно, эта вещь давно пошла на рынок или в обмен на продукты. Движения ее были гибкими, в них трепетало природное изящество.
– Ведь это, наверно, ваш паек на несколько дней, – говорила она нервно. – И все выложили… А я, глупая женщина, не заставила вас забрать это обратно, у меня не хватило сил… Господи, извините, о чем это я?..
Он увидел на ее улыбающемся лице две светящиеся дорожки от слез. «Сколько же им достается, нашим русским бабам, хоть дворяночкам, хоть крестьяночкам, – подумал Кольцов. – Мы все рубимся, стреляем друг в друга, и нам даже недосуг подумать, каково им… Знала ли Русь когда-либо такое число вдов? Сирот? Мы, революционеры, мечтаем о близком счастье, как только победим, а хватит ли у нас сил, чтобы справиться с таким потоком горя? Хватит ли просто хлеба, чтобы накормить оголодавших?»
Вернулись дети, показали матери все в цыпках, шершавые, но вымытые с помощью мыл-травы руки и чинно уселись возле стола, стараясь пригасить голодный огонек ожидания… Они привыкли терпеть. А у Лены уже горела маленькая печурка, и английское мясо, прожариваясь вместе с лучком, теряло свой красный нитратный цвет. Комната наполнилась лучшим запахом на свете – запахом готовящейся еды.
Лена нарезала сало.
– Вы позволите? – спросил Кольцов, приподняв бутылку и доставая трофейный складной нож со штопором.
– Разумеется… Конечно… Это вино, да? Настоящее? – И тут же спохватилась: – Боже мой, Павел, а вы? Ваши руки?
Он рассмеялся. За все время скитаний и тюремной отсидки он и забыл, что это такое – мытье рук. Лена поливала ему из дырявого ковшика, а мылом служила все та же росшая рядом мыл-трава, которая, если ее растереть, давала легкую и едкую пену.
– На минутку…
Она взяла его ладонь, посмотрела. Мозоли, образовавшиеся во время плавания, тогда, когда он помогал баркасу веслами, уже утеряли свой кровавый блеск и стали бугристо-твердыми, стальными.
– Какая длинная и сложная линия жизни пролегла между вашими мозолями, – сказала она. – Вы – непростой человек, да? Но сегодня, пожалуйста, будьте простым, ладно?
Он улыбнулся:
– Время часто ставило меня в непростые ситуации… Но я простой и обещаю быть им.
Пир удался на славу, дети быстро наелись и сидели с сытыми и сонными глазами, вслушиваясь во взрослый разговор. День уже шел к вечеру, и косые лучи солнца наполняли хибару, как бы удлиняя, увеличивая и украшая ее. Павел и Лена продлевали жизнь вину, понемногу отпивали из кружек, жалея, что не виден цвет этого душистого, согревающего сердце напитка. И между ними тек тихий разговор двух людей, которые, кажется, догадываются обо многом друг в друге, но говорить должны скупо, минуя самое главное.
– Может быть, мы втроем и несчастные, но сетовать на Бога нельзя, – говорила Лена. – Мы выжили после тифа. Вам это знакомо?
– Знакомо.
– Господи, в какой-то теплушке, среди грязи, вшей – мы были обречены. Как выжили, не знаю. Сначала я ухаживала за детьми, потом они – за мной. Они сразу стали взрослыми.