Милосердие палача — страница 40 из 67

Ехавший на передней бричке темнолицый мужик изредка приподнимался, пристально вглядывался в окружающий пейзаж. Видимо, выбирал направление. В одном месте постояли, словно дожидаясь кого-то: и в самом деле, после того как ездовой свистнул и дождался ответного свиста, на дорогу выехал какой-то малоприметный верховой, что-то сказал про Бердовку, в которой ждут, – и исчез.

Перебрались вброд через широко разлившуюся здесь на плесе речку Берду: в тени вода казалась темной, бездонной, но они едва замочили ступицы. На середине реки лошади, фыркая, долго пили.

Поехали вдоль берега, под обрывом, где остро и горько пахла верба и доносился запах недавно погашенного костра. День разгорелся удивительный. Таких дней за все лето и пяти не насчитаешь. Нежаркий, напоенный запахом не то акациевого цвета, не то лугового разнотравья. И пчелиный гул стоял в прибрежье такой, что заглушал даже птичий гомон.

Иван Платонович лежал на бричке, глядел в плывущее над ним голубое небо и размышлял о том, как все-таки удачно заканчивается это их необычное приключение. Каким образом проберутся сквозь линию фронта, не думал. Знал, что в любом бредне есть хоть небольшая дырочка. Обернулся к Гольдману:

– А этот Савельев, кажется, действительно для нас счастливая находка. Всех здесь знает…

Но Исаак Абрамович не ответил: то ли придремал, то ли тоже пребывал в приятных размышлениях. А может, и в не очень приятных.

Старцев посмотрел на переднюю бричку, поискал глазами Савельева – и не нашел. Его нигде не было – ни впереди, ни сзади. Нигде вокруг. А когда он поднял взгляд наверх, на крутой откос, тянущийся вдоль речки, то увидел в лучах яркого полуденного солнца до полусотни конных при нескольких тачанках с пулеметами. Всадники оттуда, сверху, наблюдали за ними.

Один из верховых, картинно отбросив руку в сторону, держал знамя. Оно было черным с золотой полосой.

– Махновцы! – ахнул Старцев.

И все разом глянули наверх, на вершину обрыва. Бушкин при этом протянул руку к объемистому свертку, где в рогожу был завернут пулемет. Но там, наверху, прогремел одиночный выстрел, и у них над головами тонко пропела пуля.

– А баловаться, товарищи, не надо! – крикнул стоящий рядом со знаменоносцем всадник и рассмеялся. И голос этот, и смех показался чекистам знакомым.

Всадник тронул коня и начал спускаться по крутому обрыву вниз. За ним двинулись и остальные. В переднем всаднике нельзя было не узнать Савельева, надежду и опору экспедиции.

– Поздравляю с благополучным прибытием в расположение отрядов армии имени батьки Махно, – приблизившись к чекистам, бодро и весело сказал Савельев. – От имени Реввоенсовета армии благодарю за доставку ценного груза!

Махновцы тоже рассмеялись. Располагая абсолютным превосходством в силе, они были настроены благодушно.

– Слушай! И чего я тебя, гада, еще в Мариуполе не застрелил! Ведь чувствовал, что ты гнилой фрукт! – сказал Бушкин, с ненавистью глядя на Савельева.

– Напрасно ругаешься, – добродушно ответил Савельев. – Война! В ней кто-то верх берет, а кто-то проигрывает.

– И ты, значит, решил, что взял Бога за бороду?

– Выходит, что так. Ведь это я тебя под конвоем поведу.

– Ничего! Я тебе обедню испорчу! – пригрозил Бушкин. – До Махна ты меня довезешь. Расскажу, что ты был чекистским прихлебаем, не утаю.

Савельев не отвечал, лишь широко и добродушно улыбался.

– Мне не поверит, вот товарищу профессору поверит.

– Дак ведь батько знает, – продолжая улыбаться, сказал Савельев. – Я ведь батькин уполномоченный по двум уездам. И Нестор Иванович всегда мне говорил: с властями надо душа в душу жить. Вот я и жил. Потому все ваши чекистские секреты знал. А через меня – батько. Понял, дурачок?

Савельеву надоело куражиться над Бушкиным, он огрел плетью коня и помчался вдоль реки, догоняя ускакавших вдаль махновцев. Лишь человек десять всадников, с винтовками наизготове, сопровождали брички.

– Товарищ профессор! Если живыми останемся, отдайте меня под трибунал! За то, что потерял революционную бдительность и не расстрелял этого гада! – сдавленным от отчаяния голосом сказал Бушкин.

Глава двадцатая

– Ты куда? – заорал выскочивший на пригорок командир киевской бригады, сдерживая обезумевшего коня, роняющего на зеленую траву кровавую пену.

– Махно ловим! – отвечал ему командир интернационального отряда, направляя своего мухортого на взгорок и оглядываясь на истощенные, злые лица своих китайцев, башкир и венгров. – А ты?

– Так и я ж Махно ловлю!

И направлялись один – к донским станицам, другой – к степным равнинам Екатеринославщины, к извивам Днепра. В ином месте:

– Махно близ Перевалочной! Там днюет…

– Да нет, товарищ! Передали, что он под Лебедином, на Сумщине, объявился!

И еще где-то:

– Братцы! Юзограмма с Кантемировки! Махно бесчинствует!

– Тю на тебя! Товарищи морячки с бронепоезда «Вождь мирового пролетариата Лев Троцкий»! Заворачиваем на Никополь! Пролетарскому городу угрожает злостный враг Нестор Махно!!

Рейды, рейды… После каждого такого рейда, после расспросов, расстрелов, после жарких схваток из опустевших, вмиг разоренных сел вновь поднимались новые повстанцы. Раскапывали на густо поросших зеленью кладбищах схроны с винтовками и пулеметами или в степи – извлекали оружие из скирд соломы… Казалось, вот только что красные китайцы[8] проутюжили весь Куманский лес, а он уже вновь ощетинился штыками и полон восставшими махновцами.

– Поворачивайте, славные интернационалисты! Батько Махно у нас в тылу! Изловим злодея!

А через день из далеких изюмских лесов приходят срочные сообщения: там он, там, вождь крестьян-анархистов, к югу от Харькова! Туда спешите!..

Никто, кроме приближенных, не знает, что батько находится в плавнях на Волчьей реке. Многочисленные отряды, рассыпавшиеся в дальних рейдах, разносили по Екатеринославщине, Полтавщине, Херсонщине, Харьковщине вести: Махно – с нами, с нами Махно! Несколько красных дивизий и специальных бригад, сшибаясь в отчаянных схватках с крестьянскими анархистскими отрядами, надеялись выловить батьку в Константинограде, Котельве, Миргороде, Балаклее, Старобельске, в Мачехах, под Кобеляками – словом, едва ли не на всей территории Украины.

А он вот уже две недели никуда из-за ранения с Волчьей не выбирался, сидел в хате один, как волк, и думал свою командирскую думу. Рядом, за перегородкой, работал штаб, координируя и направляя действия разрозненных – на первый взгляд – отрядов, которые могли в любую минуту собраться в кулак в назначенном батькой месте. Работал штаб без обычных окриков и галдежа, лишь иногда вполголоса кто-нибудь ронял:

– Тихо! Батько думает!

И каждый представлял себе, что батько свободен в своих мыслях, как казак в степи: скачи куда хочешь, главное – выбрать верное направление. И лишь один Махно, да может еще тройка-другая подчиненных, знали, что во всех своих замыслах батько повязан, как окруженный облавой волк: отовсюду слышны рожки да лай хорошо натасканных свор. И ведь принял было решение, пошел против Врангеля, хотел прорваться, как прежде бывало, в его тыл, да на этот раз не вышло. А план был великий, далеко идущий план: пока белые сосредоточили все свои силы на фронтах Северной Таврии, у Бердянска, Токмака, Каховки, пройти, проползти, прорваться вовнутрь образовавшейся у крымских перешейков пустоты, и дальше – хлынуть в Крым, подавляя небольшие тыловые части. И закрепиться в Крыму.

И тогда сказать всем этим Троцким, Каменевым, Дзержинским: вот мы какие – крестьянская армия! Вот мы где стоим! Уважайте нас, признайте наше право на свободу, на землю, на хлеб!

Но – не вышло! Ударные части Махно наткнулись на отборные офицерские полки генералов Кутепова и Скоблина, шедшие в плотных, сдвоенных и строенных, порядках. Не в линию, как ходили они прежде, на Буге, к примеру, где Махно легко прорывал офицерские цепи деникинцев. А ведь и на этот раз почти пробили заслон, если бы с фланга не подрезал Слащев. Пришлось уходить.

Хуже того, пуля клюнула батьку в самое болезненное, самое уязвимое место на ноге: в стопу[9]. Махновский хирург сделал все, что мог. При этом он еще и приговаривал:

– Э, батенька, я не Пирогов, здесь нужен хороший хирургический госпиталь, отделение нижних конечностей, где работают спецы-хитрецы. В стопе ни много ни мало полторы сотни косточек и сухожилий – и все малюсенькие, и все сцеплены одна с другой так, чтобы создать четыре степени свободы движения и к тому же выдержать огромные нагрузки. Самое хитроумное костное соединение в человеке – стопа. Даже с кистью руки не сравнится…

Лекарь даже для наглядности рисовал все эти косточки, как они соединены, где раздроблены, как их надо разложить под ножом и вновь соединить, сшить пробитые сухожилия. Махно дивился на рисунок, на весь этот хитроумный механизм, который ни один инженер в мире не смог бы придумать, и размышлял:

– А может, и вправду, Бог?

В последнее время он стал все чаще думать о Боге: приказал не расстреливать попов, как раньше, и уж тем более не издеваться над ними. А когда-то, в восемнадцатом, они, помнится, одного батюшку головой в паровозную топку сунули: то-то трещал, волосатый… Батюшка, видишь, призывал примириться с офицерьем, не уничтожать пленных.

И это, выходит, у каждого из убитых им лично и всей его армией – не счесть их, и беляков, и красных, – у каждого были вот такие хитроумные стопы, Божье изобретение?

Махно страдал от боли. Размышляя, он хлебнул из стакана, чтобы заглушить приливы и отливы жара в измученной ноге. Операция не удалась, остались два свища, из которых вытекали гной, сукровица и выходили маленькие, как занозы, костные обломки. И батько скакал на одной ноге в хате, помогая себе палкой, либо Левка относил его в тачанку, на мягкое, крытое ковром сиденье.

Если бы прорыв во врангелевские тылы удался, он бы и с красными примирился – уже в который, правда, раз, ну а красные его в хороший бы госпиталь определили. Да, он готов был примириться. И штаб его, самые головастые хлопцы во главе с Белашом, были не против. Но «черная сотня», головорезы, командиры корпусов и бригад, те, с кем он начинал дела, были настроены зло и непримиримо. «Батько, они же нас режут под корень, без всяческого снисхождения, а мы что же? Они ж твоих братьев, батько, положили, а ты, как Иисус – прощать?..»