Милосердие палача — страница 57 из 67

– Ты прав. Купим, может, таксомоторное заведение. Это сейчас в моде. Машин на десять – двенадцать.

Степан с сомнением покачал головой:

– Мне с одной рукой руля не выкрутить.

– Будешь старшим. Артельщиком. Деньги собирать, и для догляда. – Щукин рассмеялся. – Сейчас в Париже шоферы такси почти сплошь русские и не ниже капитана, а то и полковника, так что у тебя, считай, должность будет важная.

Щукин еще раз, изучая, вгляделся в костлявое, продолговатое лицо с морщинами, похожими на шрамы из-за въевшейся угольной пыли. Крепкий русский мужик. Такие и Сибирь проходили до крайней черты, и усадьбы жгли, и людей из огня вытаскивали: куда жизнь поворачивала, туда и шли упрямо и зло. Комиссары вот такими людьми и перевернули Россию, как рычагом. А этот, видишь, воспротивился. Волей поманили, а не дали воли. Обман такие мужики не прощают. Ничего, он французский выучит, а недоучит, так его все равно поймут, потому что мямлить не будет – где слово застрянет, он его пальцем подтолкнет или кулаком.

– Ты собирайся, Степан, – сказал Щукин. – В любой день может подвернуться пароход. Нам здесь больше задерживаться ни к чему… До отъезда еще встретимся. Но будь наготове.

– Да мне, ваше высокоблагородие, какие сборы? Пара портянок да легкая рубаха про запас, а так – все на себе.

– Мы тебя в ближайшем порту переоденем под европейца, – сказал Щукин. – А пока ходи как ходил, не особенно светись.

Так и сидели они, заказав еще по одной дузике – двое русских людей, родившихся в одной стране, но на разных ее полюсах и сведенных огромной, всесветной бедой в одну дружную пару разбойников. Как некогда барина Дубровского беда свела с мужиками. Россия – море, и никому не дано предугадать, когда взволнуется, когда затихнет, кого с кем сведет, кого безжалостно на голые камни бросит.

– Значит, на чужбину, подале от дома, – задумчиво сказал Степан. – А за дочку не страшно, Николай Григорьевич?

– Страшна не чужбина, Степан. Страшна нищета.

– Для мамзели, конечно… Девице прислониться к кому-то надобно, а по нищете только к дрянцу и прислонишься. Это вы верное дело сделали, ваше высокоблагородие, молодую жизнь спасли. А мне и спасать некого, я уж при вас…

Глава двадцать шестая

Кажется, Наташа сама не успела осознать, что вышла замуж. Владислав Барсук привез ее в чистенькую, хотя слегка порушенную артиллерийскими ударами немецкую деревеньку-колонию с прекрасным названием Блюмендорф, подкатил на автомобиле к дому, окна которого были полузакрыты ярко раскрашенными – в цветочках – ставнями, а посреди этих картинок светились вырезанные в дереве сдвоенные сердечки.

Почти как в андерсеновской сказке, из дома вышел пожилой хозяин в пестром жилете со стеклянными пуговицами и в синих чулках, с глиняной трубочкой во рту, а за ним показалась, похожая на гусыню, полная немолодая хозяйка в пышных юбках.

– О, герр оберст! – сказал хозяин.

– О, герр оберст! – тут же повторила его жена.

Огромный рычащий и дымящий автомобиль произвел на владельцев дома серьезное впечатление. Хозяин стоял, вытянувшись, словно бы ожидая указания.

– Майне фрау! – улыбнулся Барсук, представляя Наташу. – Моя жена. Ну не совсем… как это там у вас?.. Невеста. Майне браут.

Немцы поклонились.

– О, сегодня – браут, а завтра – фрау, – серьезно, как бы окончательно утверждая факт, сказал хозяин и на ломаном русском языке обратился к Наташе: – Теперь я вам – фатер Питер, а моя фрау – мутер Эльза.

И он широким жестом пригласил их в дом. Владислав занес нехитрую поклажу. С шофером Панкратом Денисовичем расплатился своей новенькой буркой. Царские чаевые!

Дом был типичный для немецких колоний в этих херсонских степях. Все хозяйственные пристройки, двор, жилые помещения находились под одной крышей, а большая часть окон глядела внутрь усадьбы, на очень аккуратную, вымощенную булыжником площадку. Нигде не видно было следов скота – должно быть, каждый раз двор тщательно убирали и мыли водой.

Наташу провели в дом, во вторую его половину. Главным из мебели здесь были широченная, грубо, но крепко сколоченная дубовая кровать с пирамидой разноцветных подушек и неизменной периной, застеленная расшитым покрывалом, и дубовый же, до потолка, умывальник с краном и сливом воды.

На стене висел намалеванный сельским художником портрет сурового человека.

– Гроссфатер. Дедушка, – пояснила фрау Эльза и тут же поправилась: – Нет. Как это? Айн грюндер. Основатель.

Но Наташин взгляд отвлекала кровать. Это теперь ее брачное ложе? Вот так все просто, без никакого перехода, от экскурсии в Мраморную балку, от первого объяснения в любви, от этой жуткой сцены с попыткой ее ареста на Хрулевском спуске и ночного бегства – всего лишь за одни сутки у нее уже появилось брачное ложе, она стала женой? То, что представлялось ей важнейшим в жизни событием, обставленным уймой романтических обстоятельств, – так сразу?

Нет, она, современная, прогрессивная женщина, настроенная революционно, не была сторонницей церковного брака. Больше того, она даже была ревнительницей высоких отношений Дыбенко и Коллонтай и в принципе соглашалась с Инессой Арманд и с ее теорией «стакана воды». Но это все в теории. А вот что на практике: огромное дубовое ложе и необходимость делить его с человеком, который еще не был по-настоящему близок, более того, приходился ей – опять же в теории – злейшим врагом.

Фрау Эльза, заметив взгляд Наташи, по-своему поняла его и, похлопав по податливой, нежной перине, сказала:

– Федербетт… Брачное ложе. Вейх! Мягко!

Вместе с герром Питером они засмеялись. Наташа смутилась, и это заметил Владислав. Его ясные глаза были, как всегда, пронзительны, но в них сверкнул лучик улыбки.

– Я уезжаю в Каховку на позиции, – сказал он. – А вы тут осваивайтесь. Привыкайте… Знаете, мы ведь вместе влетели в эту поставленную контрразведкой западню, вместе будем из нее и выбираться. Кстати, контрразведки здесь не бойтесь. Сюда она не сунется. К тому же у меня здесь стоят две шестидюймовые пушчонки, так что артиллерийские расчеты будут вас охранять…

И он уехал, предварительно отозвав герра Питера в сторону и о чем-то с ним переговорив.

– О, я-а… – услышала Наташа гулкий голос немца. – Она нам быть как дочь.

И потянулись ее дни в маленькой колонии Блюмендорф. Довольно скоро она успела понять, что соскучилась по своему артиллеристу. Ей хотелось видеть этот пристальный, жесткий, но смягчающийся при виде ее взгляд, слышать слова любви и восхищения: даже хромота новоиспеченного полковника казалась ей теперь каким-то приятным, отличающим его от других, качеством.

Она выходила на улицу. Далеко, верстах в шести-семи, чуть заметной полоской светился Днепр, плавал в мареве его противоположный, очень высокий и обрывистый берег. Левее поблескивали покосившиеся маковки Корсунского монастыря, а правее, в далекой синеве, угадывалась Каховка с ее белыми хатками-мазанками.

Она знала, что на высоком правом берегу стоят красные войска, «наши», и сейчас, может быть, в свои стереотрубы рассматривают низменный левый берег и этот немецкий домик с яркой черепичной крышей. И, возможно, даже видят ее, Наташу…

Она была свободна. Можно было переплыть через Днепр на каком-нибудь челне: на заросшем камышом и кувшинками берегу наверняка было много лодок. Что ей стоило пройти туда, сославшись на поиски своего полковника?

Но она никуда не шла. Лишь бродила по колонии, отвечая на вежливые приветствия немцев и квартировавших здесь артиллеристов, которые конечно же были прекрасно осведомлены о том, кем она приходится их начальнику.

Было совсем тихо и вовсе не похоже на войну. Иногда, правда, на том берегу раздавались один-два далеких пушечных выстрела, и затем где-то здесь ухали разрывы снарядов, и еще по ночам, отпугивая команды охотников-разведчиков той и другой стороны, пытавшихся переправиться через Днепр, потрескивали, как кузнечики, пулеметы.

Вечерами хозяева, мешая русские и немецкие слова, рассказывали Наташе о своей прошлой, замечательной довоенной жизни. Был порядок, не то что сейчас, когда не только сельский глава исчез, но и бейзицеры – его помощники – уже давно в селе не появляются. Зато грабителей с оружием сколько угодно. Особенно этих гроссрауди… больших хулиганов – матросов на лошадях. Они, представьте себе, гонялись в Аскании-Нова за страусами. И кушали яичницу из страусиных яиц. Перерезали всех овец. О, дас Шафт махте унс цу Меншен… Как это по-русски? Овца сделала нас людьми. Да-да! Это правда! Она дала богатство – шерсть, и мясо – еду… Дер Оберхирт… наш главный пастух, был уважаемый человек. Но его убили. И его сына Фридриха тоже. Герр Питер только не может точно сказать кто. Они ушли воевать против бандитов и не вернулись. Но кто объяснит, кого теперь можно считать бандитами?

Старики-немцы вспоминали о недавнем прошлом так спокойно, будто пересказывали Библию. Они были из меннонитов[14], очень верующие люди. Иногда поднимали глаза к небу. Ду бис алляйн, дер Эвиг Готт! Ты один, великий Бог!

В стариках чувствовалась странная, щемящая обреченность.

Зато артиллеристы отличались бесшабашностью и весельем. Это были пушкари из тяжелой крепостной артиллерии, которые в отличие от полевых, воевавших в боевых порядках пехоты и бивших из своих трехдюймовок шагов на сто – двести, сохранили у себя здесь старые артиллерийские порядки, форму и манеру обращения, существовавшие в русской артиллерии еще до Великой войны.

Встречая Наташу, они чинно приветствовали ее, приглашали к столу:

– Сегодня у нас фазаны, случайно залетевшие из Аскании-Нова, мадам! – и манерно протягивали на кончике артиллерийского бебута фазанью ножку, поджаренную здесь же, на костерке.

Они по привычке носили эти длинные бебуты в черных ножнах с шишечками, офицеры – никому не нужные походные шашки с золочеными эфесами, щеголяли желтыми кожаными поясами, мерлушковыми папахами и большущими наганами, шнуры от которых висели на шее, у черных петлиц с красной окантовкой.