– Как вам всем, несомненно, известно, фру Сёренсдоттер и фру Олафсдоттер обвиняются в колдовстве. Мне поручено подготовить обвинительный список. Если кто-то из вас пострадал от их черной волшбы или же знает о нечестивых деяниях, связанных с вышеуказанными обвинениями, обращайтесь ко мне напрямую. Сегодня я целый день дома, приходите в любое время.
Он кланяется деревянному кресту и идет к выходу. Мужчины, сидящие в заднем ряду, поспешно встают, чтобы успеть открыть перед ним дверь. Марен съеживается на скамье, когда комиссар проходит мимо. Торил и еще несколько женщин спешат следом за ним, стараясь держаться к нему поближе. Марен на миг поднимает глаза, прожигает Торил яростным взглядом.
– Это было совсем не разумно, – говорит Урса вполголоса, присаживаясь на скамью рядом с ней.
– Кто-то должен дать ей понять, что она поступила подло, – отвечает Марен.
– Тебе лучше в это не ввязываться. Иди домой. Я приду к тебе сразу, как только смогу.
Она выходит из церкви, а Марен ждет, пока все не уйдут. Все, кроме пастора Куртсона. Он задувает свечи у алтаря, оборачивается и вздрагивает при виде Марен, одиноко сидящей на скамье в пустой церкви.
– Марен Магнусдоттер. – Он произносит ее имя так бережно, словно оно сделано из стекла.
– Пастор Куртсон.
Они глядят друг на друга. Пастор сглатывает слюну, его горло судорожно сжимается. Марен принимает решение, встает и подходит к нему. Он стоит неподвижно и смотрит, как она приближается. Марен не знает, как приступить к разговору, но пастор заговаривает первым:
– Вы не будете предъявлять обвинения?
Марен качает головой.
– А вы, пастор?
– Нет. – У него тусклый, усталый взгляд. Под глазами чернеют круги.
– Вы ему не сказали, что мы ходили рыбачить? – Марен не может скрыть удивления.
– Нет греха в том, чтобы обеспечить себя пропитанием, – говорит пастор Куртсон. Он стоит, сгорбившись, его руки висят, словно плети.
– Но вы были против.
– Это было неблаговидно, – соглашается он. – Но я не считаю, что это безбожно.
– Наш комиссар посчитает. Если узнает.
– Если он и узнает, то не от меня.
– Но ведь вы собираетесь с ним говорить?
Пастор Куртсон суровеет лицом.
– Как это понимать?
Марен глотает комок, вставший в горле.
– Вы собираетесь выступить в их защиту? Кирстен и фру Олафсдоттер?
Пастор Куртсон вздыхает.
– Я могу говорить только правду, как мне являет ее Господь. Но вся правда известна лишь Ему одному. Он высший судья.
– Но вы слуга Божий, – с жаром произносит Марен. – Вы наверняка знаете больше…
– Я знаю лишь то, что являет мне Он.
– И что же Он вам явил?
Пастор Куртсон стоит, сложив ладони, как для молитвы.
– Ему было угодно спасти вас от шторма и дать вам сил пережить трудные времена. Господь даровал вам великую милость. И это значит, что Он от вас не отвернулся.
Марен хочется его ударить.
– Вы считаете, это великая милость? Все, что здесь произошло?
– Думать иначе – великий грех, – говорит пастор Куртсон, протискиваясь мимо Марен. – Мне жаль вашу подругу. Но не мне судить, виновата она или нет. Все мы ходим под Богом, и только Он вправе судить.
«Но не Бог забрал Кирстен в темницу, – думает Марен. – Не Бог обвинил ее в колдовстве. Это сделали люди». Вслух она этого не говорит, потому что уже бесполезно что-либо говорить. Пастор Куртсон выходит из церкви. Марен тоже выходит и идет к малому лодочному сараю.
У крыльца дома фру Олафсдоттер толпятся женщины. Каждый раз, когда кто-то из них входит в дом с его солнечно-желтыми стенами, Марен пробирает озноб, словно каждая из этих женщин наступает на то самое место, где когда-нибудь будет ее могила. Она знает, что Кирстен обречена: слишком многие рвутся ее обвинить. А сколько их будет еще, обвинительниц с их ядовитыми языками? Сколько будет обвиненных без вины?
Проходит месяц. Тягостный месяц молчания и неуверенности. Наступает зима, сковывает землю стужей. Марен почти не выходит из дома, хотя ее ноги тоскуют по прогулкам на мысе, легкие изнывают по свежему воздуху.
Теперь она здесь хозяйка, малый лодочный сарай наконец-то принадлежит ей, но ее это не радует. Она спит на полу, на подстилках из шкур, которые сшила сама. Спать неудобно и жестко, при пробуждении затекшее тело болит, но Марен приветствует эту боль: наказание, которое она сама на себя наложила. Ей снится кит, снится Кирстен – когда-то гордая, сильная, независимая, она корчится в ведьминой яме, – и Марен представляет, как вбирает в себя ее боль, чтобы ей было легче.
Она гадает, как мама справляется с наступлением морозов. Никогда прежде она не оставалась совсем одна в лютую зиму. Впрочем, как и сама Марен. И теперь ей любопытно: маму тоже преследует ее собственное дыхание, что вырывается изо рта клубами белесого пара, ее кости тоже безжалостно ломит от стужи? Марен избегает любого общения с матерью, но ей все равно как-то тревожно и неуютно – что сказал бы папа, если бы узнал, что она бросила маму одну, в холоде и темноте полярной ночи?
Марен уговаривает себя, что у мамы есть новые подруги. Торил теперь верховодит в деревне, выше ее стоит только сам комиссар. Мама примкнула к компании церковных кумушек и на службах сидит вместе с ними. Она ни разу не приходила к Марен посмотреть, как та устроилась в малом лодочном сарае. Она уже не пытается поймать ее взгляд. Они стали чужими, и Марен иногда начинает казаться, что вся ее семья умерла, осталась только Урса.
Два года прошло после шторма, и вот начинается новый год. Арестов в Вардё больше не было, но чужие мужчины поселились в пустом доме Кирстен. Они кружат по деревне, как летучие мыши. Марен уже и забыла, как это бывает, когда рядом столько мужчин – с их громким смехом, с их липкими, похотливыми взглядами. Кто-то из них непременно дежурит у дома фру Олафсдоттер с утра до ночи, и Марен видит, с каким вожделением они смотрят на Урсу, когда та идет к ней. Марен стоит у окна, наблюдает за ними, спрятавшись за занавеской, и скрежещет зубами от злости.
Урса приходит при каждой возможности, хотя такие случаи выпадают нечасто. Авессалом хочет, чтобы Урса все время была рядом с ним, и она говорит Марен, что боится навещать ее чаще, чтобы не привлекать к ней внимания мужа. Несмотря на угрозу, темной тучей нависшую над Вардё, сердце Марен по-прежнему поет от восторга при каждой их встрече, и от каждого прикосновения Урсы у нее все так же кружится голова.
Она ненавидит себя за эти крошечные удовольствия, которые ей дарит присутствие Урсы, даже не подозревающей о своей роли дарительницы. Она ненавидит себя за то, что вообще может радоваться хоть чему-то, в то время как Кирстен томится в темнице. Но Марен не властна над собственным сердцем. Ее чувства такие же беспощадные и могучие, как само море. Иногда, когда они с Урсой соприкасаются руками или встречаются взглядами, Марен представляет, что ее чувства взаимны. Что если ей хватит смелости в них признаться, Урса ответит, что чувствует к ней то же самое. И что тогда будет? Что вообще может быть?
Марен старается доказать комиссару свою полезность, старается сделаться незаменимой. Она превращает свой дом в одну большую кухню и каждый день посылает к комиссарскому столу свежую порцию мясного рагу, сдобренного ароматными травами, которые она обнаружила в кладовой. Среди них нашлась и трава, очень похожая на сушеный паслен, в малых дозах спасающий от лихорадки, и Марен представляет, как однажды она подмешает его в еду, предназначенную комиссару, как он побагровеет лицом и задохнется, подавившись собственным распухшим языком.
Этим мечтаниям она предается чуть ли не чаще, чем грезам об Урсе. А потом, в первый день тысяча шестьсот двадцатого года от Рождества Христова, Урса приходит с известием. Она садится за стол прямо напротив Марен, но упорно не смотрит ей в глаза. Марен чувствует, как внутри все обрывается, и сердце сжимается от дурного предчувствия.
– Фру Олафсдоттер созналась, – говорит Урса. – Скоро ей вынесут приговор.
– Созналась? – Смысл этого слова никак не укладывается у Марен в голове. – В чем она могла сознаться?
– В колдовстве. Что те костяные фигурки у нее дома были орудиями колдовства. – Урса нервно сглатывает слюну. – Я думаю, ее пытали каленым железом. Авессалом говорил, что признание удалось вырвать не сразу, но огонь развязал ей язык.
– А Кирстен? – шепчет Марен. – Она не могла…
Урса качает головой, наконец поднимает глаза и встречается взглядом с Марен. В глазах Урсы столько печали и боли, что у Марен щемит сердце.
– Кирстен ни в чем не созналась.
– Значит, ее отпустят? – говорит Марен, хотя сама понимает, что это глупая надежда.
Урса мнется, кусает губы.
– Скажи мне, – хмурится Марен.
– Лучше бы мне не пришлось этого говорить. Но ее собираются окунуть.
– Окунуть?
Такое смешное, нелепое слово. Как будто какая-то детская игра. Но, глядя на Урсу, Марен понимает, что это совсем не игра.
– Я тоже не знала, что это такое. Я надеялась, мне не придется об этом рассказывать, но… ты должна быть готова. – Урса делает глубокий вдох. – Они потребовали, чтобы Кирстен созналась в своих колдовских преступлениях. Она не созналась. И ей назначили испытание, чтобы доподлинно выяснить, ведьма она или нет.
Сердце Марен снова сжимается от дурного предчувствия, как тогда, перед штормом, когда в окно билась птица-тьма.
– Что с ней будут делать?
– Ее свяжут и бросят в море.
– В море? – Марен чувствует, как у нее немеет язык. – Но оно ледяное. Она утонет!
– Прости меня за такие слова, но уж лучше бы ей утонуть.
Марен глядит на нее, открыв рот.
– Как можно так говорить?!
– Если она выплывет, ее объявят ведьмой. Они говорят, что вода, будучи чистой, не принимает пособников дьявола, и кто не тонет, та ведьма.
Марен с трудом сдерживает тошноту.
– Кто «они»? Твой муж?