Милость Господня — страница 30 из 41

Марика выпрямляется, и они неожиданно оказываются вплотную друг к другу. Стоят так близко, что невольно смотрят глаза в глаза. Иван ощущает ее порывистое дыхание, нет, не дыхание даже – внутренний жар, смешивающийся с его собственным внутренним жаром. Уже не девушка рядом с ним, трепещущая перед тайнами жизни – женщина, эти тайны знающая и более не опасающаяся их глубин. Какое-то притяжение телесных полей. Какое-то электрическое напряжение, готовое разрядиться ослепительной вспышкой. Иван чувствует: еще миг, и они столкнутся в объятиях. Произойдет короткое замыкание. Ничто их больше не разъединит. И Марика, нет сомнений, чувствует то же самое: непроизвольно кивает и вдруг распахивает глаза, ждущие и жаждущие его. Этому невозможно противиться, и все же каким-то чудом Иван делает шаг назад, и голосом, не своим, а будто натянутая струна, спрашивает:

– Ты это зачем?

Он ничего не добавляет к своим словам, просто склоняет голову куда-то назад и вбок, но Марика, тем не менее, его понимает – лицо у нее темнеет, будто сгущается кровь в артериях и капиллярах.

Она тоже отступает на шаг.

Теперь между ними – наполненное неприязнью пространство.

– А ты что хотел? Помнишь, как они сожгли Евфросинию? Дьявольское лицемерие – вот чем они живут. Они преклоняются перед мучениями Христа, но сами мучатся не хотят. Они превозносят бедность его, смирение и любовь, но сами стремятся жить во дворцах и ходить в пышных одеждах. Они утверждают, что Бог есть все, весь мир, вся Вселенная, и отказывают в этом природе – другим живым существам, сотворенным Его высшей волей. Только так и никак иначе. Христос дал им пример искупления, он умер за них, пусть и они искупят свою вину. Пусть тоже умрут за него… Брань наша не против плоти и крови, но против властвующих, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных.

Все это негромко, но беспощадно. И особенно когда она цитирует Послание апостола Павла. Это действительно уже не та Марика, которая поднимала к ливню счастливое зажмуренное лицо, и не та, что выпрямляла сломанные их шагами травяные былинки. Это воительница, богиня хаоса, непререкаемая, не знающая ни жалости, ни снисхождения.

Не повышая голоса, она произносит:

– Динара!

Из-за ковровой тяжелой шторы в углу палатки появляется девушка, невысокая, но какая-то гибкая, и неуловимым кошачьем движением оказывается рядом с ними. Черные, как маслины, глаза, черные гладкие волосы, будто шлем, плотно прилегающие к голове, черный спортивный костюм с вышитым на груди листом ясеня.

Вроде – миниатюрная, хрупкая, но исходит от нее ощущение смертельной опасности.

Как от ядовитой змеи.

– Проводи его. – Марика бросает быстрый взгляд на Ивана. – Покажи ему лагерь, пусть с людьми пообщается, поговорит. Все, что захочет. И присматривай… Не в том смысле, чтоб не сбежал, а чтобы не было… инцидентов.

Динара склоняет голову:

– Да, Сестра…

Еще один обжигающий взгляд на Ивана:

– Значит, до вечера. Увидишь истинное лицо Бога.

И Марика отворачивается.

До вечера времени еще много. А пока Иван бродит по лагерю, наблюдая без особого интереса за суматошной походной жизнью. Столпотворение здесь прямо-таки библейское – хуже, чем в центре Москвы во время уличных праздников. Всюду палатки, иногда лепящиеся друг к другу как соты, всюду шалаши, неказистые, прикрытые еловыми лапами, всюду хибары черт-те из чего, из мятой жести, из гофрированного картона, из кое-как скрепленных между собой листов пластика. В одном месте рьяно колотят в бубен, звенят колокольчики, пляшут три полуголые девки, дико при этом взвизгивая, – окружающие их плотным кольцом мужики яростно, в такт бьют в ладони. В другом, неподалеку, расположились игроки в кости, тоже окруженные тремя рядами болельщиков, – они взрыкиванием сопровождают каждый бросок. А чуть дальше – кулачный бой: двое парней, обнаженных по пояс, пританцовывая, сжав кулаки, примериваются друг к другу, вот один выбрасывает руку вперед – хруст челюсти, кровь из разбитой губы, толпа ревет. И тут же – компания молодняка: девушка, явно не девка, без макияжа, коротко стриженная, перебирает струны гитары. Всюду гам, человеческое кипение, роение мух, взрывающееся гнусным жужжанием, наглые вороны лезут прямо под ноги, что-то непрерывно выклевывают.

Так, наверное, выглядели орды средневековых кочевников, двигавшиеся из Великой Степи на русские и европейские города.

Динара не отстает от него ни на шаг – словно тень, беззвучная, неощутимая, неотвязная. Когда Иван спрашивает: «Ты наш разговор с Сестрой слышала?» – она молчит, будто глухая, кажется, что ни хрена не ответит, только через минуту удостаивает небрежным кивком: дескать, слышала.

И еще где-то через минуту:

– Я тебе не верю. Ты здесь чужой. И запомни: если ты причинишь Сестре какой-нибудь вред, то умрешь так быстро, что не успеешь понять, как это произошло.

Иван пожимает плечами:

– Ладно… А вообще-то я есть хочу.

Динара оглядывается и указывает на костер, возле которого стоит небольшой чугунок, а мужики, сидящие кру`гом, оживленно переговариваясь, жестикулируют мятыми жестяными кружками.

– Вон там…

Когда они подходят, все умолкают. Даже замирают, оцепенев, будто бы ожидая удара грома. Однако, когда Динара делает три-четыре шага назад и демонстративно усаживается на валун в стороне, двое мужиков чуть теснятся, освобождая место:

– Брат, садись…

Ему суют кружку, на треть заполненную чем-то бесцветным: шибает в нос резкий спиртовой запах.

– Не беспокойся, брат, у нас – как слеза.

Неразведенный спирт обжигает язык и горло. Иван коротко выдыхает, поспешно зажевывает его хлебной коркой, которую ему протягивают. В ту же кружку набухивают до краев густое теплое варево, чувствуется в нем и картошка, распаренная до пюре, и ниточки мяса, и оранжевые кусочки моркови видны, и разбухшие зерна перловки. Больше на него внимания не обращают. Мужик, несмотря на жару, в ушанке и ватнике, продолжает рассказ:

– Вот, то есть, прет он на меня как бульдозер. Ну, что такое бульдозер, вы, братья, знаете… Фырчит, рычит, аки зверь с преисподней. Духи, эти, на ем, как черти, облепили весь, с шокерами со своими, с мечами… Все, думаю, пипец тебе, Ермолай Пильник, добегался, отлетела твоя короткая жисть… И тут, братья, – внимайте, внимайте! – звучит ее Слово… И не поверите: тишина наступает такая, слышно, как трава из земли вылазит, стрекоза пролетела – з-з-зу-у-у… и воздух, братья, дрожит, дрожит, будто не воздух это, а как кисель, в пузырьках, когда закипает… И тут вижу я, братья, что дерн под ним, под бэтээром этим фурычащим, так – расползается, и он проваливается в яму, как в кашу, по это самое, по не могу, а духи, с него сыплются, как чурки ударенные… И тут – бух… бух… бух… земля тоже дрожит, и появляется откуда-то чудище-страхолюдище в два человеческих роста, все в шерсти, глаза горят, и, вы не поверите, братья, лицо у него – железное… Ох, чуть не окочурился я со страха…

– Но ведь не окочурился, – отвечают ему.

– Нет, не окочурился, слава тебе, Господи, Спаситель наш, Ясень Великий… Не окочурился… Напротив – возликовал душой…

– Вот Калугу возьмем – не так еще возликуешь…

– А там уже и до Москвы – всего ничего.

– Ох, хорошо бы, братцы, сжечь эту Москву, сколько крови она выпила у народа…

Речь, вероятно, идет о вчерашней битве. А что за чудище? Впрочем, если Марика ведьма, то могла вызвать оттуда что-нибудь этакое… хтоническое… А вот Москву им, конечно, не взять. Это с тысячей человек? Там одно Бутово выставит народа в двадцать раз больше. Нет, Марика, надеюсь, еще не настолько свихнулась. Тут никакие страхолюдища не помогут… Закончится, как всегда, как заканчиваются крестьянские бунты, – быстро и плохо…

Он погружается в сыто-полусонное обалдение. Выныривает из него, когда жесткие пальцы трясут его за плечо:

– Вставай!.. Вставай!.. – Это все та же Динара. – Просыпайся!.. Сестра хотела, чтобы ты это видел!..

Одновременно раздается громовой медный удар – плывет по воздуху, словно от огромного колокола. Иван, растирая бок, ноющий от твердой земли, оглядывается. Что такое? Все вокруг уже изменилось: костер потух, мужики разошлись, народа не видно. Сколько же он проспал? Четыре часа. Все равно – середина дня, почему так пасмурно?

А пасмурно потому, что небо сплошь затянуло грозовой пеленой. Нет, все же не грозовой – мутно-серой, клубящейся, рыхлой, однообразной, не предвещающей ни молний, ни ливня.

Марика, что ли, ее нагнала?

Динара его теребит:

– Пошли, пошли!.. Мы уже опаздываем… Подымайся!..

Иван спросонья не понимает:

– Куда опаздываем? Зачем?

– Пойдем!.. Сам все увидишь!..

Она тащит его через сутолоку палаток. Лагерь заканчивается, дальше – поле с травяным невысоким всхолмлением. Его окружает собой масса людей. Динара, расталкивая спины, протискивается в первый ряд. На нее огрызаются, но, обернувшись, узрев, поспешно освобождают дорогу. На вершине холма стоит Марика, но уже не в военном комбинезоне, а в белоснежной, полупрозрачной, будто из дыма, колышущейся кисее – поднимает ладони, спадают с запястий широкие рукава. Рядом с нею – Йернод, ощерил кошачью здоровенную морду, даже отсюда видно, как вздулись мускулы под пятнистой кожей, как посверкивают его фиолетовые, словно фасеточные, выпуклые глаза.

Опять плывет по воздуху медный удар.

Йернод вдруг разевает пасть, так что становится видно ребристое нёбо, и издает тонкий сверлящий визг, от которого мозг будто слегка вскипает. Марика кладет руку ему на голову, успокаивая.

В толпе рядом с Иваном шепчутся:

– Лесной бес… Голый дьявол… Оборотень… Духовников сколько в клочья порвал – не счесть…

Одновременно неподалеку, слева, начинается какая-то возня, толкотня, раздаются жалкие крики:

– Не надо!.. Не надо!..

Охранники, похоже, именно те, что прихватили Ивана на просеке, выталкивают вперед двух мужиков со связанными за спиной руками. Оба топчутся, мечутся, но щетина пик, выставленных в упор, не позволяет им вернуться в толпу.