Милость Господня — страница 31 из 41

– Дезертиры, – поясняет кто-то за спиной Ивана. – Трусы, пытались сдаться духовникам.

Земля тяжело вздрагивает.

Потом – еще раз.

И еще.

– Идет… Он идет… – всплескиваются возбужденные голоса.

В них одновременно и страх, и восторг.

Земля у подножия холма вспучивается. Показывается огромная, как котел, голова, облепленная чернотой, затем кряжистый торс, в нитях дерна, поперек себя шире, короткие толстые ноги в прожилках корней.

Существо, темное от нутряной влаги земли, останавливается.

Раздается скрипучий голос:

– Поднимите мне веки…

Веки у него двумя железными полосами свисают до подбородка. Охранники, стараясь держаться сбоку, сдвигают их вверх. Зеленовато-желтым сиянием, вспыхивают глубоко посаженные глаза.

– Не-е-ет!.. – кричит один из связанных мужиков.

Другой пытается отвернуться, но замирает на месте.

Секунда, и оба превращаются в неподвижные манекены – гладкие, немного поблескивающие, как будто из цельного пластика.

И в это мгновение Марика начинает петь.

Собственно, она не поет, а проговаривает фразы размеренным певучим речитативом, в котором звуки, гласные в особенности, растягиваются, как бы образуя музыкальные интервалы. И потому воспринимается это именно будто песня, где звучание создает смысл, превосходящий слова. Тем более что и слов временами не разобрать: это не выстроенный, осмысленный текст, где содержание развертывается последовательно и взаимосвязно. Скорее молитвенные глоссолалии, которые следует ощущать и сразу в целом, и каждое созвучие по отдельности.

Она говорит:

– Есть черная кровь земли – и это моя животворящая кровь, которая струится во мне, делая меня причастной ко всему сущему… Есть темно-зеленая кровь растений – и это тоже моя животворящая кровь, пребывающая во мне как знак единства со всеми пьющими солнце… Есть ядовитая тягучая кровь насекомых – и все равно это моя животворящая кровь, яд этот не умертвляет, но исцеляет… И есть красная вечноживущая кровь человека – она пылает во мне по изначальной природе своей… Нет никакой себялюбивой отдельности: всё есть всё, и всё незримо соединено со всем… Священное древо Иггдрасиль, Великий Ясень, объемлющий собою Вселенную, уходит одним корнем на небо, в Асгард, в обитель богов, другим – в Мировую Бездну, где расположен Источник мудрости, третьим – в Хельхейм, холодный и туманный мир, куда попадают умершие… Так же и благодать, рожденная им, тянется от сердца к сердцу… Нет ей преграды… И тот, кто по злобе поднимет руку на цветок или на человека, или на травы озерные, или на букашек, ползающих по ним, – поднимет руку свою на весь мир, и сожжен будет огнем, жизнь его испарится, прах будет развеян во мраке лет… Я же войду в огонь, и он меня вознесет…

Так Марика говорит. И присутствует в ее речи какая-то завораживающая мелодия. Она словно находит в душе каждого тайные струны и безошибочно их нащупывает, и трогает, оживляя, своими чуткими пальцами, и они понемногу начинают звучать – громче, все громче! – в унисон со множеством других, близких им струн, образуя все вместе хорал невиданной красоты, мерцающий каждым звуком, вздымающийся от земли до неба.

– Я не одна из вас, – выпевает Марика. – И я не отдельно от вас, слушающих меня… Я – это вы, я – это всё, чем вы были, и чем хотели бы быть, и всё, чем вы еще будете… И вы – это я, множество есть единство, а единство есть душа множества… Вы создали меня, как земля создает растения, как растения распускают цветы, источающие аромат, как деревья приносят плоды на ветвях своих, и каждый плод есть выражение их торжествующего естества… И не мне вы внемлете здесь, на холме, и не меня слышите, отрекаясь от себя прежних навек, но только Его, Кто говорит с вами гласом моим, – Его, всевечного, всеприсутствующего и всеобъемлющего… Он – ваша кровь, ваша душа, ваша жизнь, ваше счастье, ваше страдание… Уходят годы, распадаются времена, столетия тонут во тьме, образуемой ими самими, но истина, возвещенная Им, остается божественно неизменной… Я войду в огонь, а она будет сиять… Голос мой, будто ветер в поле, иссякнет, но вы будете слышать его… Род придет, и род уйдет, как сухие колосья… створожится молоко… истлеют кости… останутся от костров жизни черные головни… И падут великие города… и стенать будут те, кто пребывает сейчас во злате и ослеплении… и взойдут сорные травы… и побредут по дорогам молящие о прощении… И нетронутым будет лишь Белое Царство Его… непорочное… открытое для всех страждущих…

Она говорит вроде негромко, но голос ее разносится по всему полю. И слышен он, как Иван догадывается, не физическим слухом, не волнами теплого воздуха, а чем-то другим – может быть, сердцем, может быть, колебаниями души. Звучит не извне, а внутри, не как чужое, навязанное, а как родное, свое. Как то, во что верил всегда – всегда знал, чувствовал, к чему интуитивно стремился, но выраженное с невероятной искренностью и чистотой.

Он видит, как люди вокруг прикрывают глаза ладонями, для того чтобы ничто не мешало им слушать, как они раскачиваются взад и вперед, держась за руки, прижимаясь друг к другу, а некоторые, не стесняясь, плачут и порывисто обнимаются, видит, как Динара, склонив голову, крепко зажмурившись, шевелит губами… Сам он тоже подхвачен общим экстазом, голос Марики, каждое ее слово тут же впитываются в него и осветляют до звездного изумления, охватывающего сердце и мозг. Ни одной посторонней мысли у него нет. Ему хочется и плакать, и смеяться от радости, и вслушиваться, и петь вместе со всеми. Он странно не чувствует своего веса. Ему кажется, что он мог бы взлететь – воспарить над землей, стать воздухом, светом, дыханием, сладким и неощутимым одновременно. Так вот что значит соединение с Богом. Так вот как ощущается Его истинная благодать.

Он более уже не прежний Иван, он кто-то другой – выше, лучше себя, преображенный, исполненный высокого предназначения. Сейчас, сейчас он поймет наконец все то, ради чего стоит жить.

Марика между тем поднимает ладони к небу. Голос ее меняется: она уже не поет, а просит – и от себя, и от всех, с кем составляет единое целое.

И вероятно, просьба ее услышана.

Серая рыхлая муть, заполонившая небо, начинает быстро протаивать. Выглядывает из-под нее сказочная, как на детской картинке, голубизна – такая нежная, по-младенчески первозданная, словно только что появилась на свет.

Еще мгновение.

И падает оттуда ослепительный солнечный луч и одевает Марику неземным одухотворенным сиянием.

Он потрясен. Ему это все надо осмыслить. Он еще часа полтора бесцельно бродит по полю, откуда все схлынули так же дружно, как и явились сюда. Исчезает даже Динара, процедив напоследок сквозь зубы, что после молитвы Сестру нельзя оставлять одну.

– А что с ней? – осторожно спрашивает Иван.

– Тебя это не касается…

И Динара спешит в сторону лагеря.

Так, пожалуй, и лучше. Без надзора змеиных глаз Иван чувствует себя намного спокойнее. Уже вечереет, коричневый шар солнца склоняется к горизонту. Веет прохладой, синеватые тени волнами перебирают траву. Припахивает корнями, землей: куски дерна, вывороченные наизнанку, образуют собою путь, которым Вий ушел обратно, в Темное Царство. Значит, Хтонос для Марики ближе, чем Космос.

Или, может быть, для нее это одно и то же?

И действительно, есть ли разница между ними?

Иван в смятении, и его смятение еще больше усиливается, когда он заставляет себя подойти к замершим дезертирам. Тела их в самом деле будто из гладкой пластмассы. Однако вблизи он видит, что веки у обоих распахнуты, буквально вжаты в глазницы, а вот глаза – он с ужасом замечает это – слезные, подрагивающие, полные мольбы и отчаяния. Точно такие же, как у Кусаки, которого он утром снял с бетонной опоры.

Так что же, они там, внутри, оба живые?

Замурованы, ни шевельнуться, ни вздохнуть, ни моргнуть, муки ада на веки вечные?

Невозможно выносить эту мольбу. Он поворачивается и быстрым шагом, почти бегом тоже направляется в лагерь. Там стоит гул, как в улье, где пчелы опились забродившим нектаром. Все разговоры о том, что Ясень Великий, несомненно, через Сестру, осененную его благодатью, дал им знак, ясный и недвусмысленный, о своей высшей воле. Никак иначе его истолковать нельзя. Теперь, братья, надо идти брать Боротынск, далее – Калугу, мать ее за ногу, и затем двигаться прямиком на Москву. Начихать нам на духовников, на церковников, на их армейские части, это, братья, чушь поросячья: пред грозным ликом Ясеня все обратится в пыль.

Иван как неприкаянный шатается от костра к костру, кое-где присаживается, безвольно отхлебывает спиртовую бурду, которую ему щедро, по-дружески наливают: он уже не чужой, он свой, как бы приобщился к их общему делу. Голова у него, тем не менее, ясная. Сколько бы он ни влил в себя подкрашенного ягодами или корнями пойла, перед ним все равно всплывают распахнутые глаза, полные отчаяния и мольбы. Они слезятся. Они заслоняют собою все. И потому он даже не помнит, каким образом и с чьей помощью добирается до штабного шатра. Динара вроде бы его привела?

Понемногу соображать он начинает лишь в тот момент, когда перед ним возникает гневная Марика.

Она презрительно кривит угол рта:

– Хорош… Никогда бы не подумала, что ты можешь так назюзюкаться…

Иван смотрит на нее в упор, но видит только те же слезящиеся глаза.

– Они живые… – говорит он перегоревшим голосом. – Ты понимаешь? Они живые… Лучше бы ты их просто убила…

– Нет, – ледяным тоном произносит Марика. Она снова в образе воительницы, богини хаоса. – Божья кара должна быть жестокой. Не мгновенная, легкая и привычная казнь, о которой уже через день все забудут, а что-то нечеловеческое, потустороннее, наводящее холодный ужас; то, что останется в памяти навсегда. – Впрочем, она тут же сменяет гнев на милость и уже с заботливо-материнскими интонациями требует, чтобы он вымылся и сменил замызганную одежду. – От тебя разит лесом, землей. Фу-у-у… – Марика выразительно морщит нос.

За плотной шторой, отделяющей личный ее закуток от рабочего штабного пространства, уже приготовлен чан с горячей водой. На поверхности плавают какие-то остро пахнущие травинки. Наверное, для дезинфекции. Иван с наслаждением плещется в мыльной пене, соскабливая с себя грязь, пот, уныние, всю прошлую жизнь, яростно растирается полотенцем, облачается в приготовленный тут же новенький, не надеванный, еще в складках военный комбинезон. Выходит оттуда, приглаживая ладонями, за неимением расчески, влажные волосы на макушке.