Милые роботы — страница 13 из 22

Я молча разглядывал Ненашева: зеленые насмешливые глаза, неправильный рот, нос чуть приплюснутый — в молодости Ненашев занимался боксом, спутать его лицо с другим было невозможно, оно запоминалось сразу и навечно.

Одет он был в вельветовый пиджак, мятые брюки. В руках держал сетку с двумя булками хлеба, черного ржаного хлеба из ларька.

— Ты что, ты меня не узнаешь? — спросил он.

Уверен, нам никогда не удастся так запрограммировать думающую машину, чтобы она сравнялась с человеческим мозгом по способности обобщать столько далеких по смыслу явлений и ассоциаций. Эта странная корова, присутствие Ненашева, его последнее увлечение нейрофизикой — все это мгновенно суммировалось в аналитической цени моего мозга. Догадка родилась, перевести ее в связную мысль было только вопросом времени…

— Аркадий? — сказал я.

Он опустил сетку с хлебом прямо па землю, обнял меня. Ответить ему тем же мне помешал бидон.

— Ты ко мне? — спросил Ненашев и увидел бидончик. — Заходил?

Сетка с хлебом лежала у его ног, я поднял ее.

— Хлеб бросил…

— Ничего, это Машке, — он взял у меня сетку, шагнул к воротам. — Проходи!

Корова встретила нас у калитки. Она подняла морду и улыбнулась Ненашеву. Именно улыбнулась — выражение ее глаз было таковым. И улыбка не показалась мне ни уродливой, ни карикатурной… Вспомните, как у Тургенева улыбаются собаки…

— Машка, — сказал Ненашев. — Познакомься. Это мой друг.

Машка взглянула на меня приветливо и сказала свое «Н-ну!», что могло означать: «Очень приятно, мы уже встречались!»

Ненашев так ее и понял.

— Вы уже разговаривали?

Я сделал неопределенный жест. Машка утвердительно качнула головой. Потом сильно раздула ноздри, втянула воздух и подвинулась к сумке с хлебом. Ненашев отломил горбушку, Машка ловко захватила ее языком и зажевала, причмокивая. Ненашев пошлепал ее… я не знаю, как это называется у коровы, у человека это щека. Потом он почесал у нее под челюстью. Машка перестала жевать, вытянула шею и блаженно зажмурилась.

— Любит, подлая!

Он легонько щелкнул Машку по носу и тут же вытер руку о штаны.

— Как она тебе нравится? — и добавил тихо: — Говори по-английски, она не поймет.

Я не знал, что ответить и по-английски. Я уже нашел словесное определение своей догадки, только не мог ему поверить. Машка перестала жевать, в ее глазах появилось выражение задумчивости, она переступила задними йогами…

— Машка!.. — выразительно произнес Ненашев.

Он усмехнулся. Машка зажмурилась — мне хочется сказать: сконфузилась — и побрела куда-то за загородку.

Ненашев поглядел на меня, расхохотался весело и похлопал по плечу.

— Догадываешься?.. Пойдем присядем на крыльце, расскажу.

Я вернулся от Ненашева поздно вечером.

Липе сказал, что молоко будем брать в другом месте. Конечно, я не объяснил причины, и мое решение могло показаться странным. Но Липа, вероятно, подумала, что я слишком хорошо отметил встречу с приятелем — в ее понятии странные поступки могли делать только пьяные люди, — она не стала меня расспрашивать.

Ночью я долго не мог уснуть. Лежал и думал о Машке, и о Ненашеве, и о его открытии, дьявольски остроумном… и опасном, как изобретение пороха.

Разумеется, мне было известно, как нейробиологи сумели проникнуть в тайны рождения эмоций. Электрические импульсы, точно нацеленные на определенные участки мозга, вызывали у подопытного животного ощущение радости, страха, наслаждения. Но все это были детские игрушки…

Ненашев научил корову думать и говорить.

…Свой аппарат он назвал «энцефалограф-дешифратор условных рефлексов» — название тоже весьма условное. Назначение аппарата было куда более сложным.

В нейробионике я разбирался весьма посредственно, поэтому попросил Ненашева придерживаться в своих объяснениях популярной формы изложения. Насколько я понял, главною деталью аппарата являлся приемник-генератор модулированных воли. Посредством его можно было не только записывать токи мозга, но и подать обратно в мозг соответствующим образом составленную энцефалограмму, и в сознании возникнут зрительный образ, стремление к действию или отвлеченная мысль.

Аппарат Ненашев построил еще в Институте нейробионики. Первые опыты проводил строго конспиративно.

Никто не ведал, чем он занимался за дверями своей лаборатории, всегда закрытыми на ключ.

Пробудить в мозгу животного способность связно оперировать условными понятиями — значило поставить это животное на ту же ступеньку, на которой стоит человек. Ненашев не зря опасался, что сотрудники института могут возбудить общественное мнение и ему, Ненашеву, запретят заниматься рискованными экспериментами над разумом.

Если бы это зависело от меня, я бы запретил…

— Поэтому я и забрался в такую глушь, — рассказывал Ненашев. — Числюсь ветеринаром — все же в медицинском институте работал — принимаю роды у коров, лечу кур па птицеферме. В свободное время занимаюсь научными исследованиями. Какими? Никто меня не спрашивает. А если и спросят, найду, что ответить.

Ненашев был откровенен. Он понимал, что я безопасный слушатель и не смогу ему помешать. Да и поздно было чему-либо мешать…

— Когда я сюда приехал, колхоз выделил мне корову. Для молока, разумеется. Но именно Машка подошла для опытов как нельзя более. У неё спокойный характер, отлично сбалансированная нервная система, не склонная к неврозам, хорошие тормоза. Это очень важно — хорошие тормоза, — у Машки могут возникнуть всяческие нежелательные эмоции.

Он так и назвал их: «нежелательные эмоции» — те чисто человеческие чувства отчаяния, безнадежности, которые неминуемо появятся у Машки, когда она начнет понимать, что она такое есть и что ее ждет в будущем. Примерно те же самые «эмоции» появились бы у Ненашева, если бы он каким-то злым чудом вдруг получил рога, копыта и хвост и, превратившись в корову, понял бы, что отныне его место в коровьем стаде, что хотя он продолжает думать как человек, но мир человеческих радостей для него потерян навсегда.

— Кроме всего, — продолжал Ненашев, — у Машки на рогах удобно крепился мой аппарат. По конструктивным особенностям он должен находиться непосредственно возле головы, игольчатые электроды вкалываются в кожу…

Здесь он опять забрался в дебри нейробионики. Я его не перебивал; не разбираясь в деталях, я все же понял основное.

Ненашеву удалось выделить и записать на своем дешифраторе элементарные биотоки, которые вызывают в Машкином мозгу элементарные образы. Пользуясь такими элементами, как азбукой, он остроумно составил целые фразы, записал их на микропленке и через передатчик дешифратора посылал Машке обратно в мозг.

— Ты представить себе не можешь, какая это оказалась нудная, кропотливая работа. День за днем я штурмовал Машкино сознание и не получал ответа. Казалось, я стучусь в дом, где никого нет и некому открыть мне дверь. Уже собирался все бросить к чертям собачьим, отдать Машку обратно в стадо…

Я подумал, как было бы хорошо для Машки вернуться в свой бездумный мир и безмятежно по вечерам пережевывать свою жвачку.

— Но трудно оказалось освоить только первую фразу. Потом процесс познания пошел лавинообразно. Память у Машки оказалась великолепной, она все запоминала с первого раза…

Машка вышла из-за перегородки и стояла в отдалении, прислушиваясь к нашему разговору. Кажется, ей очень хотелось подойти к нам, но она не решалась. Может быть, боялась нам помешать?

Ненашев наконец заметил ее и оборвал свои объяснения.

— Хватит теории! Машка, покажи сама, что ты можешь. Пригласи гостя к себе.

Машка радостно «нукнула», закивала головой и направилась к бревенчатому сарайчику под навесом рядом с крыльцом.

Перед дверями лежал щетинистый коврик. Прежде чем войти, Машка вытерла ноги, точнее говоря — копыта. Она вытирала их по очереди, все четыре копыта, и на это стоило посмотреть.

В сарайчике пахло травой и молоком. Было чисто, Машка выполняла основные правила гигиены, как это делает, скажем, собака. Возле дверей стояла простая сосновая табуретка, — вероятно, для Ненашева. В углу лежал соломенный плетеный матрас, на котором, должно быть, спала Машка. В решетчатых яслях лежала охапка травы.

В углу над яслями висел тихо бормочущий динамик. Я прислушался: передавали последние известия.

Ненашев опять ухмыльнулся.

— Машка слушает, — сказал он. — Очень любит. Особенно детские передачи. Более сложные вещи вызывают у нее много вопросов, и мне надоедает их разъяснять.

— Ты ее понимаешь?

— Конечно. Она умеет говорить.

Я уже перестал удивляться.

— Она весьма связно выражает простые мысли, — продолжал Ненашев. — Произносить слова не может, в русском языке слишком много согласных и шипящих. Легче было бы обучить ее не русскому, а скажем, полинезийскому языку — там почти одни гласные. Поэтому я пристроил к дешифратору специально сконструированный ларингофон.

На полке у входа — я ее не заметил вначале — стоял аппарат, очень похожий на переносный радиоприемник. Ненашев обхватил мощную шею Машки длинной дужкой ларингофона. Я невольно вздрогнул, когда услыхал монотонный «машинный» голос дешифратора:

— Здравствуйте! — Машка смотрела на меня. — Меня зовут Машка.

— Очень приятно, — сказал я.

— Как зовут вас? Я ответил.

— Почему я не видела вас раньше?

Я объяснил.

— Теперь вы будете к нам приходить?

Я сказал, что буду.

— Вы будете со мной разговаривать? Мне здесь так скучно…

— Машка! — перебил Ненашев. — Опять ты с жалобами. Расскажи, что ты сегодня слушала утром по радио?

— Я не хочу.

— Не капризничай…

— Мне надоело радио. Мне надоели детские передачи. Я хочу смотреть кино. Почему ты не пускаешь меня в клуб?

— Тебе нельзя в клуб, глупая.

— А я хочу…

Ненашев поморщился и выключил дешифратор.

Динамик замолк. Слышно было жалобное помыкивание Машки. Я уже не понимал, что она говорила. Она смотрела на Ненашева, должно быть, на что-то жаловалась, в ее глазах стояла человеческая тоска.