Милый друг Змей Горыныч. Сборник литературно-философских эссе — страница 21 из 48

расно осознает Петр, который говорит своему константинопольскому послу: «Я вам от Бога приставник, и должность моя смотреть, чтобы недостойному не дать, а у достойного не отнять». Он строит Санкт-Петербург как столицу новой империи, где на благо народа восторжествует правосудие, просвещение и изобилие. Поэтому Рим, издавна олицетворяющий собою идею закона как такового, становится тем образчиком, коему следует подражать. Санкт-Петербург именуется «новым Римом» или «северным Римом», но не как религиозный центр (подобно Константинополю или Москве), а как средоточие справедливой светской власти. «Ты будешь северным Римом! — восклицает Александр Сумароков. — Исполнится мое предречение, ежели престол монархов не перенесется из тебя». Здесь идея Петербурга напрямую сопрягается с имперской идеей: его бытие не мыслится без царственного престола. Эту «новоримскую» традицию продолжает и Михаил Ломоносов. «Не разрушая царств, в России строишь Рим», — говорит он императрице Елизавете, подчеркивая мирный созидательный характер ее правления.

Как ни странно, российская имперская идея находит поддержку не только среди собственных «Невтонов и Платонов». Немецкий философ Готфрид Лейбниц видит в ней положительное начало, поскольку таким образом можно быстрее и успешнее развить в стране науки и искусства. «Провидение, по-видимому, хочет, чтобы наука обошла кругом весь земной шар и теперь перешла в Скифию, — пишет он Петру, — и потому избрала Ваше Величество орудием, так как Вы можете и из Европы, и из Азии взять лучшее и усовершенствовать то, что сделано в обеих частях света». Это всецело соответствует и замыслу государя, который собирается основать в Петербурге «Академию наук и курьезных художеств». Так идея имперская согласуется с идеей просветительской: петербургская ономастика обретает второе направление.

Средоточием человеческой мудрости традиционно считается город Афины, знаменитый своей Академией. Еще древнерусский летописец указывал, что есть «Афинея преславная», куда «всех сторон приходяще учахуся мудрости». В разное время «новыми Афинами» называются и Киев, и Париж, и Прага. Поэтому Михаил Ломоносов сходу присваивает Петербургу второе имя, когда воспевает просветительскую деятельность императрицы Елизаветы: «И щедрости твои воздвигнут здесь Афины». Не шум новгородского веча, а сладкая песнь афинских муз слышится на невских просторах и певцу Фелицы — Гавриилу Державину:

Петрополь встает навстречу;

Башни всходят из-под волн.

Не Славенска внемлю вечу,

Слышу муз Афинских звон…

Вижу: Севера столица

Как цветник меж рек цветет, —

В свете всех градов царица

И ее прекрасней нет!

Действительно, свет многих городов-символов отражается в зеркале Невы, но только один из них увлекает воображение самого Петра. Он мечтает воздвигнуть нечто подобное на Васильевском острове, который следует «наибогатейшим строением населить и украсить, как деревянным, так и каменным, и каналами устроить, и фортецию укрепить, наподобие Амстердама». На новый 1716 год он утверждает сказочный план Доменико Трезини, где карта Васильевского острова испещрена вдоль и поперек синими линиями каналов. Ему кажется, что достаточно материализовать свою мысль, свою фантазию — и бойкая торговая жизнь закипит на берегу Финского Синуса. И здесь идея торговая реализуется через идею имперскую, когда личный почин и личная выгода напрямую зависят от того, кто «старается о пользе общей».

Впрочем, имя «нового Амстердама», от которого пахнет корабельной пенькой, соленым ветром и голландским табаком, кажется слишком грубым, слишком «топорным», чтобы укорениться при петербургском дворе. Гораздо привычнее для русского слуха звучит изысканное имя Венеции, которая ту же торговую идею счастливо сочетает с идеей просветительской, идеей художественной, и издревле произносится как Веденец или Леденец:

Из-за моря, моря синего,

Из глухоморья зеленого,

Из славного города Леденца,

От того царя заморского

Выбегали-выгребали тридцать кораблей, —

поется в старинной русской былине о Соловье Будимировиче. Эти тридцать эпических кораблей, полных красного золота, дорогой камки и прочего добра, символизируют собой как торговую мощь, так и несметные богатства славного города Леденца. В его звучном имени слышится и звон венецианских монет, и звон невского льда, который становится непременным камертоном «северной Венеции».

«Петербург, построенный в пределах стужи и льдов, — замечает французский граф Сегюр, — представляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встречаешь просвещение и варварство, следы Х и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев… Изображения дикарей на барельефах Траяновой колонны в Риме как будто оживают и движутся перед вашими глазами».

Эта двойственность наблюдается и в поэтических откровениях о Петербурге. Мотив дикой стужи и вечного льда переплетается с мотивом божественного света, который сияет над престолом и растопляет окружающий холод. Михаил Ломоносов сочиняет оду на рождение младенца — будущего «всепресветлейшего и державнейшего государя» императора Александра I:

Златой начался снова век.

Всегдашним льдом покрыты волны,

Скачите нынь, веселья полны,

В брегах чините весел шум.

Повсюду вейте, ветры, радость,

В Неве пролейся меда сладость…

Ему вторит Гавриил Державин, который рисует волшебную картину преображения Ледяного царства после появления на свет порфирородного отрока:

Сыпал инеи пушисты

И метели воздымал,

Налагая цепи льдисты,

Быстры воды оковал…

В это время, столь холодно,

Как Борей был разъярен,

Отроча порфирородно

В царстве Северном рожден.

Родился — и в ту минуту

Перестал реветь Борей;

Он дохнул — и зиму люту

Удалил Зефир с полей…

Я увидел в восхищеньи

Растворен судеб чертог;

Я подумал в изумленьи:

Знать, родился некий бог.

Но, пожалуй, самый яркий, самый запоминающийся образ русского Леденца, где властвует лед, а власть леденит, сотворяется в царствование императрицы Анны Иоанновны. Речь идет о празднестве, устроенном по случаю свадьбы придворного шута Голицына. Здесь все итальянское, все венецианское, но только заживо замороженное и обрамленное в ледяной венец. Ледяной дом строит архитектор Петр Еропкин, прошедший школу зодчества в Венеции. Он возводит сказочный венецианский дворец, но только из кусков синего льда. «Когда на оный дом вблизи смотрели, — сообщает профессор Крафт, — то с удивлением видна была вверху на кровле четвероугольными столбами и точеными статуями украшенная галерея, а над входом преизрядный фронтишпиц, в разных местах статуями украшенный». В этот необычайный венецианский дворец на неаполитанских конях везут придворного шута — князя Михаила Алексеевича Голицына. Шутом он становится поневоле: во время пребывания в Италии женится на итальянке и принимает римо-католическую веру, за что безжалостно наказывается на родине. В этом прозрачном холодном дворце шут с шутихою скачут, пытаясь согреться, что веселит собравшийся народ. Наконец, новобрачные успокаиваются и тихо засыпают в ледяном гробу.

Иван Лажечников в романе «Ледяной дом» с необычайной силою живописует леденящую картину смерти: «Пред ними засияла ледяная безобразная глыба. Только всемогущая мысль могла проникнуть сквозь эту грубую скорлупу и разобрать под ней человека, некогда сердце — вину живого мира. Этот кусок льда, облекший былое „я“, частицу Бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним».

Знаменательно, что и роман Лажечникова «Ледяной дом», и поэма Пушкина «Медный всадник» создаются одновременно. Это значит, что петербургская мифотворческая идея, когда город обретает свое собственное «я» — свой собственный миф, витает, как говорится, в воздухе. В центре этого мифа стоит ледяная или медная статуя, замерзающая или оживающая фигура, символ трагического несоответствия творческого замысла и его действительного воплощения. Наивная романтическая эпоха translatio nominis заканчивается: и северный Рим, и премудрые Афины, и новый Амстердам, и северная Венеция — русский Леденец навсегда остаются в прошлом. Петербург отвердевает и принимает свои окончательные реальные очертания.

* * *

Петербургская идея и американская мечта

Сегодня, когда американская мечта («любой сапожник может стать миллионером») властвует над умами, стоит, наверное, поразмышлять о ней. Стоит поразмышлять, какова ее подлинная духовная сущность, как согласуется она с русским мироощущением и как сообразуется с петербургской идеей в частности.

Действительно, в истории России и Америки много схожего. Отсчет исторического времени в той и другой стране начинается с викингов. Викинги, именуемые русью, покоряют славянскую территорию, отчего, согласно летописному преданию, «есть пошла Русская земля». Викинги открывают Новый Свет и нарекают его Vinland — страной винограда. Но не эти внешние проявления сближают Россию и Америку. Их единит тот необычайный дух открытия, первопроходства, покорения, что зиждется в германизме. Викинги являются лишь носителями этого духа, который, сочетаясь с тем или иным миром, преображается и обретает свою особенную сущность: германизм в России — это воля одного, германизм в Америке — воля каждого.

В древнем мифологическом сознании главенствует идея судьбы, непосредственно образуя тот круг духовных ценностей, который определяет этос каждого народа. Судьбой в древнеславянском понимании наделяет человека верховное божество Род, оттого каждому «на роду написано». Человек является частицей рода, его судьба неотделима от общей, потому и называется «долей» или «участью». Фатальность бытия выражается старинным изречением «от судьбы не уйдешь», как не уйдешь от своего рода, от своей семьи, от своего «я», а значит — не минуешь своей участи, которая может статься как счастье или несчастье. Последующая христианизация Руси лишь освящает эту изначальную традицию, утверждая православную соборность как высшую ценность. Такое понимание судьбы сохраняется и поныне. В одной популярной песне поется: «Если радость на всех одна, то и беда одна». Или: «Когда ты счастлив сам — счастьем поделись с другим». Это почти дословное воспроизведение фразы византийского историка Прокопия Кесарийского о славянах: «у них счастье и несчастье в жизни считается делом общим».