Дурачок василий и монах торгуются у часовни, похожей на «русую жабу». Эта «русая жаба» выглядит той самой сказочной царевной-лягушкой, которая чудесным образом превращается в Василису Премудрую — русский прообраз Софии, Божьей Премудрости. Часовня грустно улыбается, едва прикрываясь платком с «густой каймою», словно догадываясь о лживой, обманной сути третьего рождества — очередного явления на Русскую землю лжепророка, насильственно поддерживаемого штыками:
торг ведет монах с насилием
где часовня жабой русою
улыбается густой каймой
на штыки на третье рождество
Наконец, монах с василием договариваются о цене, и начинаются приготовления к жуткой мистерии — свадьбе Рыси: «дым и пень котел и паучок». В котле кипят «кости в жиже бурной» (парафраз стихов из «Слова о полку Игореве»: «костьми посеяна, а кровию польяна»), которая затем разливается по стаканам «черным вареньем». Рядом на холме присаживается «пиротехничек» воробей, готовый вот-вот устроить «мировой пожар» (контаминация с известными стихами Александра Блока из поэмы «Двенадцать»). Символ мудрости сова в одночасье оказывается глупой птицей, вдобавок становящейся еще и копилкой, куда, очевидно, попадают деньги, вырученные от торга. Вдалеке сверкают враждебные крепостные башни, умащенные «латинским маслом», откуда несутся не то галки, не то татары, держа перед собою щит голубого цвета — цвета государственной символики «незалежной» Украины:
волосами щит лазурный
вмиг покрылся как гусеныш
Гусь — чрезвычайно важный образ, проходящий лейтмотивом в творчестве Александра Введенского. В поэме «Ответ богов» (1929), воспроизводящей мотивы пушкинской «Сказки о царе Салтане» («жили-были в Ангаре три девицы на горе»), приводится описание этой птицы, не имеющей «ни кровинки на кольце, ни соринки на лице», но важно носящей зеленую шляпу и залихватски пьющей «туманный нашатырь». Она, как правило, молчит, и только «черепом качает». Эта птица — очевидный обэриутский двойник демонического персонажа из вещего сна Татьяны Лариной (роман «Евгений Онегин»):
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке.
В принципе, сюжет «Начала поэмы» перекликается с вещим сном Татьяны, где также раздается «крик и звон стакана, как на больших похоронах», а всякая тварь — от черепа на гусиной шее до карлы с хвостиком — кричит испуганной невесте: «мое! мое!» В обоих случаях наличествует такой мистический персонаж как медведь, который выступает проводником к пределам потустороннего царства. Там находится последняя сторожевая застава бытия, представленная в русских сказках избушкой на курьих ножках, в пушкинском романе — убогим шалашом, а в «Начале поэмы» — берлогой. Здесь в зловещем свете ночных светильников или свечей совершается таинственный переход через границу между жизнью и смертью. И опять же в обоих случаях это таинственное действо (воображаемое смертоубийство) сопровождается безумным карнавалом ряженых — «хором резвым посмешищ». При этом в «Начале поэмы» смерть наряжается в рясу и снабжается гуслями, как будто заполучив эти предметы у монаха и дурачка василия — недавних торгашей ее судьбоносной свадьбы. Вот этот ужасный обман и изобличает медведь:
уста тяжелого медведя
горели свечкою в берлоге
они открылись и сказали
«на гуслях смерть играет в рясе
она пропахшему подружка»
Известно, что медведь является непременным персонажем как скоморошеских представлений, так и святочных обрядов, связанных с культом нечистой силы. Наряду с другими зверями и птицами этот «хозяин леса» присутствует в сказочной свите бабы Яги костяной ноги. Помимо прочего, медведь считается давним и общепринятым символом России («русский медведь»), что, вероятно, и подтолкнуло Александра Введенского к аналогичной модификации Руси в Рысь.
Образ медведя, как и образ «черепа на гусиной шее», является ведущим в творчестве поэта. Он неоднократно встречается в поэме «Минин и Пожарский», где обнаруживается то стоящим на «костяной тропе» (сакральная символика), то рожающим в берлоге «ребят» (эротическая символика), то тем самым угрожающим «русским медведем» (политическая символика), который изумляет и пугает «трудных англичан» — оккупантов северной России:
одет в курчавое жабо
медведь их видом поражал
медведь он ягода болот
он как славянка сударь Смит
В «Начале поэмы» жилище медведя — берлога символизирует вход в потустороннее царство, подобно сказочной печи в избушке на курьих ножках или иконописной пещере чудовищного Змия, традиционно изображаемой русскими богомазами на иконах Георгиевского цикла вместо Ласийского заросшего озера.
Византийская житийная легенда «Чудо Георгия о Змие», как и древнерусская песнь «Слово о полку Игореве», становится непосредственным литературным источником «Начала Поэмы». Следуя житийной и песенной традиции, Александр Введенский трактует свадьбу Рыси как обряд жертвоприношения. Ведь и в житийной легенде царская дочь предстает как жертва, обреченная к пожиранию чудовищным Змием. Облачившись в торжественный пурпур, она отправляется на смерть как на свадьбу под горькие причитания отца: «На кого мне, сладчайшее мое дитя, теперь глядеть, чтобы хоть немного утешиться? Когда я сыграю твою свадьбу? Когда увижу твой брачный покой, когда зажгу факелы, когда запою песнь, когда узрю плод чрева твоего? Увы, сладчайшее мое дитя, иди без времени к смерти — я расстаюсь с тобой». Средневековая экзегетика толкует этот образ царской дочери как образ христианской веры или церкви, оказавшейся под угрозой поругания. По мнению американского литературоведа Савелия Сендеровича, «здесь один шаг до представления Руси, особенно Святой Руси, в том же виде».
Вместе с тем, жертвенная образность «Начала поэмы» органично переплетается с древнегреческими мифологическими мотивами (ведь русская культура в принципе основывается на греческой и византийской традиции). Первоначально античная тема возникает у Александра Введенского в связи с лазурным щитом, мгновенно покрывшимся волосами и тем самым напомнившим отрубленную голову медузы Горгоны, применяемой Персеем в том же защитном качестве. Вторично поэт возвращается к античной теме в самом конце произведения, обращаясь к мифу о Прометее — излюбленном герое тогдашней революционной публицистики. Как известно, хитроумный титан Прометей изобретает жертвенный ритуал, согласно которому олимпийскому богу Зевсу вместо мяса преподносится груда несъедобных костей, обильно политых жиром. Именно за этот последний подвох (а не за кражу огня, как полагают многие) громовержец пригвождает Прометея к скале, расположенной на краю земли — в Колхиде. Аллюзией на этот мифологический сюжет и завершается «Начало поэмы», повествуя о свадьбе Руси-Рыси как жутком жертвоприношении:
чу сухорукие костры
(свиная тихая колхида)
горели мясом. Рысь женилась.
Примечательно, что Колхида здесь называется «свиной», вызывая дополнительные ассоциации со стихотворением «Русь» Алексея Крученых, где Русь представляется некой девой, погрязшей «в свинстве», однако спасшейся — «по пояс закопавшись в грязь». Очевидно, неясный образ девы корреспондируется здесь с легендарной царской дочерью, отправленной на заклание к берегу Ласийского заросшего озера (трясины) и спасенной бесстрашным всадником на белом коне — святым Георгием Победоносцем.
Следует отметить, что в поэзии Александра Введенского, пронизанной танатологическими и эсхатологическими мотивами, этот бесстрашный всадник преображается в некую мистическую фигуру, которая, бренча пустым стременем, стремится не к чудесному спасению, а в обратную, зеркальную сторону — к смерти. Известно, что в стихотворении «Элегия» поэт, проецируя на себя образ «бедного всадника», также контаминирует его с героем стихотворения Александра Блока — умершим литератором, за гробом которого рука об руку идут Богородица, являющаяся небесной заступницей Руси, и невеста в траурной вуали, ждущая небесного Жениха.
Как видно, поэтическая бессмыслица Александра Введенского оказывается далека от абсурда. Семантический эксперимент поэта как способ объективного отражения реальности сопровождается поиском новых сочетаний словесных символов и понятий, имеющих традиционную историческую и мифологическую основу. Подобно тому, как русская авангардная живопись ХХ столетия зиждется на древнерусской иконописи и «скифской пластике» (Давид Бурлюк), так и русская поэзия бессмыслицы имеет свои древние религиозные и национальные истоки.
Любви волшебный звукорядО поэзии Тимофея Милетского
Эти стихи, начертанные на египетском папирусе, молодой Хлебников прочтет в приволжской Казани. Он услышит кифародический ном Тимофея Милетского, жившего, как указует византийский словарь Свиды, «во времена трагического поэта Еврипида, когда и Филипп царствовал», — и тонкокрылые стрелы поэзии поразят воображение юноши:
Там смерть несли и слитки из свинца,
И льна пучки, пылавшие огнем
На трости, укротительнице стада.
И много жизней пало в жертву
Медноголовым, тонкокрылым,
Летевшим с тетивы натянутой змеям.
Вскоре он наречет себя Велимиром: в его глазах задрожат, как паутинки, золотые нити чистого славянского начала, протянутые от Волги в Грецию. Туда, за Мраморное море, позовет великий путь русской культуры — путь из варяг в греки. И зазвучат в синеватой эгейской мгле песни Орфея, и откликнется с ладьи, украшенной яхонтами, черными сибирскими соболями и рытым бархатом, легендарный песнотворец Боян.
Отважный Тезей в чудесной балладе Вакхилида опускается на дно морское, чтобы разыскать золотой браслет критского царя Миноса, любуется в божьем чертоге хороводом прекрасных нереид, встречается с волоокой Амфитритой и возвращается на землю с ее даром. И уже не Тезей мерещится выходящим на зеленый берег, а былинный новгородский гость Садко, счастливо покинувший белокаменные палаты морского царя.