Милый Ханс, дорогой Пётр — страница 16 из 64

К смене успели в самый раз. И в засаде ждали, что успеем, подготовились. Со всех сторон выскочили сразу, обступая. Я метнулся к дому, помчался по территории, последние силы собрав. Ударил кто-то меня, и я кого-то пнул, и опять побежал. Кричали сзади по-немецки, останавливая, за кем бегут, знали.

А у дома уже самого, от погони оторвавшись, услышал я хлопки выстрелов и визг ужасный собачий. Хлопки далеко были, а визг близко, рядом будто совсем. Не визг, плач Греты бесконечный.

Встал я как вкопанный и ни с места. Я понял, но не понимал. Заорал:

– Грета!

И она на зов мой из дверей выскочила. И обнимать стала, решила, что мне нужна. Женщина была.

– Знала, что позовешь, я знала! Ханс, хороший мой! Забудь, что я говорила, я все равно с тобой! Как бы ни сложилось! Пускай! Я с тобой, ты не сомневайся даже!

– А Маттиас? – спросил я зачем-то.

Она на меня замахала руками, бедная:

– Не слушай меня, не слушай!

Следом Отто из дома в испуге выбежал. И Вилли за ним тут как тут. От тех я ушел, в засаде которые, и теперь вот эти обступили, попался.

На лице Отто тревога была, даже голос дрожал:

– Ханс, в вас стреляли?

– Еще не хватало, с какой стати? – возмутился я.

– Пробежки ночью по режимной зоне, Ханс. Этим должно было кончиться.

Я ухмыльнулся в ответ ему нагло:

– Мы, немцы, спортивная нация!

Тут и Вилли неожиданно принял мою сторону. Он так и сказал, меня выручая:

– Извиняюсь, но, чур, я на стороне Ханса! Бег если в привычку вошел, плохо разве? Вот я лично был свидетелем ночной пробежки нашего Ханса по Эльбскому мосту в Гамбурге! И мы даже, помнится, успели поздороваться, верно, Ханс?

– Махнули друг другу, да, – не отрицал я. – Ты был в маршевой колонне, я бежал навстречу, помню как сейчас. И у тебя в правой руке был факел, и ты, кажется, из-за меня даже обжегся?

И тут Вилли помрачнел вдруг. И так же неожиданно дал задний ход, причем в грубой форме:

– Врешь, Ханс. Ты нагло врешь. Не было. Я не хожу в колоннах, и, надеюсь, бог избавит меня от ваших маршей с факельной подсветкой!

– Вилли, не зарекайся, – сказал я.

– Не будет этого! – закричал усач и кулак поднял, на всех сразу замахиваясь.

Вилли без ухмылки. И страдание на лице даже… Я смотрел, не узнавая. Нет, не Вилли это был.

– Я не тот парень, который ходит в ногу!

Он ушел в дом, громко хлопнув за собой дверью.

– И трезвый ведь, что интересно, – заметила Грета.

А Отто будто и не слышал, он все смотрел на меня. Грете жестом показал: и ты иди. И она двинулась вслед за разгневанным усачом, но все на меня оглядывалась.

Мы остались с Отто вдвоем. И тут вдруг кашель меня сумасшедший настиг. Пополам согнуло, я надрывался в нескончаемом стоне, ослепнув уже от слез. Отто терпеливо ждал, по скрюченной спине гладил меня, жалея.

– Живы, друг Ханс? – спросил он.

И не знал, что сказать. И сказал:

– Ваши мотивы для меня загадка, Ханс. Я не хочу вдаваться. Видимо, это что-то такое, что мне не по уму. То, что с вами происходит.

Он помолчал, но ответа не дождался.

– Ханс, выстрелов было два. И третья пуля уже ваша, тут не должно быть иллюзий. Выбор за вами.

– Нет выбора, Отто, – отозвался я.

Он пошел к дому, обернулся:

– Мне будет жаль. Кажется, мы уже стали друзьями.

– Так и есть, Отто.

В дверях он обернулся снова, напомнив:

– Смена, Ханс.

Ушел. А я все у дома столбом стоял.

26

Я вспомнил о Вилли, едва дрезина тронулась.

– А где же усач наш сердитый?

– Своим путем, как всегда. Пешком усач то есть, – сообщила Грета.

– Не в ногу ходит, слышали, – кивнул Отто.

Петляли по территории к цеху, теснясь в прицепе. Визжала музыка узкоколейная. Отто бормотал, как молился:

– Сегодня узнаем, чего мы стоим. Важный денек, дай господи.

Я на пассажиров смотрел: кто стражи теперь мои, те, эти или эти с теми вместе, и сразу все они вокруг меня, свои с чужими? Свои, родные, Отто с Гретой без Вилли, даже не заметили простодушно, когда я с прицепа на разъезде спрыгнул и в другой на ходу забрался. Чужие засуетились бдительно, и двое сразу за мной рванули и тоже следом в новый транспорт полезли, начеку были.

И росло их число в пути, ученых этих конвоиров. Видно, важной я птицей стал, до края своего дойдя. Вот двое еще запрыгнули, а потом и трое даже сразу, толпа целая вокруг меня собиралась.

Следили теперь, что же делать буду. А я только локтями работал, ничего не делал. Пробирался, рабочих сонных тесня, и всё локтями, локтями. Прицеп весь пока не прошел, от начала до конца, и в спину такую же рабочую не уткнулся, замерев. И не понимали стражи, зачем и куда я, и точку особенно эту последнюю, во что уткнулся. Маневр, конечно, и впрямь чудной был, если стражей глазами.

А я из женщины в телогрейке женщину выжимал, знал, что делал. Руки вдоль боков протиснул и давил, давил, за поручень для упора схватившись. Много на работнице чего надето было, но я тряпки ее насквозь прожигал, штаны даже ватные, несмотря на июнь. Так ехали мы, ехали, в цеха залезая и на пространство опять выкатываясь, свет плясал по затылку в платке с тенями вперемешку. Может, ей так лучше было – чувствовать мой напор и не знать, кто напирает, не видеть. И она ладонями кулаки мои с силой сжала, подтверждая, что лучше.

И тут машинист затормозил резко, и мы в полутьме вдруг встали, в тоннеле коротком застряв между цехами. Суета сразу началась, крики, беготня в неразберихе возле прицепа. И вроде протащили мимо кого-то, чертыхаясь. И усы даже знакомые мелькнули, показалось.

Среди стражей очкарик тот самый был, переводчик смышленый. Он и перевел, запричитав по-немецки для меня специально, чтобы сомнений не оставалось:

– Усатый ваш, он это! Под колеса сам вдруг! Он! Сам прямо! Усатый этот ваш!

Женщина всем телом ко мне обернулась, темнотой пользуясь. А когда светло опять стало, поехали мы, спрятаться уже не сумела, не смогла сама. Тесней, наоборот, все прижималась, на лице мука настоящая была. И задрожала в руках моих, ток побежал по ней, я удерживал ее едва. И тут же от себя отталкивать стала, и лицо, вздохнув, спрятала у меня на плече. Снова встрепенулась было, пытаясь из плена выбраться, но я не отпустил, нет. И опять она затихла. Лошадь, конечно, была, кто же еще.

Стояли, обнявшись, в прицепе уже полупустом. Кто мы, что, не знали. Но жизнь целую за минуты прожили, больше рельсы не отвели нам, какие крученые ни были. Она подняла глаза, пытаясь меня запомнить. И я понял, что сейчас уйдет. Заплакала, и у меня что-то с лица смахнула, слезу тоже, наверно.

Сердиться стала, что не отпускаю, и руки сильными сделались, в грудь толкали мощно, как копытами били. И, из объятий выдираясь, в цеху на ходу спрыгнула, и как не было, след простыл.

А я остался, узкоколейка визжала. Нет, я тоже спрыгнул.

Догнал. И заплакала опять, что догнал, к себе притиснул, и вскрикнула даже радостно, услышав, как хрустят ее косточки.

Бежала по цеху и ладонями лицо прикрывала, стыдясь, что ли, или сама себе не веря. А я стоял и смотрел вслед, пока среди телогреек навсегда не пропала.

И за плечо кто-то тронул робко.

– Ау, Ханс! В лаборатории давно вас ждут, милости прошу! – сообщил очкарик, усмешку деликатно пряча.

27

Я замер за спиной Отто. Шептал профессор недоверчиво и восхищенно: “Неужели, Ханс, неужели?!” Оторвавшись от прибора, встал и уже во весь голос сказал:

– Ханс, неужели?!

И обнял меня растроганно:

– Это ваша линза, друг Ханс.

Я плечами пожал:

– Делал, что мог.

Отто подмигнул:

– Мы поняли друг друга.

Я следом приник к окуляру. Теперь Отто был у меня за спиной.

– Ну, Ханс? Не слышу! Молчите почему? Ханс, скажите: браво!

И я сказал:

– Браво!

28

Увидел себя офицером в коляске мотоцикла. Бинокль к глазам был приставлен. Я передал бинокль фельдфебелю, он тоже стал смотреть, за спиной водителя сидел.

– Знаменитые линзы Отто, те самые?

– Те самые, – кивал я.

Он языком зацокал:

– Сила!

Мы ехали по проселку. Впереди нас такие же мотоциклы и позади тоже. И на соседних проселках, всюду. Трехколесные букашки, тарахтя, ползли армадой по бескрайнему, залитому солнцем пространству. Пилотки пассажиров покачивались мерно в такт движению. Фельдфебель все мусолил в руках бинокль.

– На производстве вроде жертвы были, слышал.

– Вроде да, – кивал и кивал я.

И он бубнил и бубнил:

– Зато теперь меньше будет. С оптикой такой, верно?

Я отобрал у него бинокль, не игрушка.

– Неверно. Больше, надо полагать.

– Ваша правда, господин оберст-лейтенант, – поддержал меня водитель.

Я приказал ему:

– Смелее, Карл! Не сомневайся! Полный вперед!

Лес непролазный на пути встал. Но нашлась дорога, деревья перед нами раздвинулись. И мы свернули на нее, поехали.

– Ваша правда опять, – кивнул водитель.

Когда в речку уперлись, он уже не раздумывал, повинуясь моему жесту. И мы промчались по мелководью, взметнулись снопы брызг.

– Опять, что ли, моя? – засмеялся я.

Ехали. За спиной кавалькада целая катилась. Догнал офицер знакомый в коляске такой же, прокричал:

– Не знаю, как ты тут ориентируешься, но я, Ханс, по тебе!

– Правильный выбор, Томас! – подбодрил я.

– По пятну родимому на щеке!

– Не ошибешься!

Весело стало в тряске сумасшедшей на ухабах. Другие офицеры тоже за мной гнались в колясках своих, много нас в лесу дремучем вдруг оказалось.

– За меченым! Не отставай! Все за меченым!

Встали колонной посреди дороги, из колясок полезли на обочины по малой нужде. Зашипел лес.

И тут из-за деревьев собака на нас выскочила. Заорали мы голосами дурными, к мотоциклам бросились, снаряд будто просвистел. В панике в ширинки принадлежности свои запихивали. И я громче всех кричал, не веря: