Милый Ханс, дорогой Пётр — страница 26 из 64

Только ей он скажет, Ларе, ей одной… Потому что между ними нет тайн, всё друг дружке говорят, даже самое страшное! А Римме не скажет, нет, хоть вокруг кругами ходит, в лицо встревоженно заглядывает: что с тобой, что?

Вот опять на кухню зашла, а Конёк ей: “Ларку позови, куда Ларка запропастилась?” И всё, нет больше сил терпеть, невмоготу ему со своей тайной – сорвал с себя колпак, сам в зал бежит за Ларисой!

И вдруг среди танцующих – Герман! Усики вроде мелькнули, чубчик… Конёк в толпу врезается, где он? Чуть не каждого кавалера осматривает, от дам отрывая, к себе лицом разворачивает: ни усиков, ни чубчика. Померещилось?

Ефим с эстрады Конька заметил, думает, тот в своем боевом настрое.

– Народным артистам! Давай! На бис!

Коньку не до пения.

– Отстань, Ефим! Ты парня не видел? Такой вот, как я, только еще усики?

– Таких, как ты, больше нет, точно, – удивляется Ефим. – Чего волнуешься, он тебе кто?

Конёк вдруг сам удивляется:

– Кто? Не знаю… Да никто!

Тут как раз Лариса с подносом пробегает, он ее поймал.

– Я сейчас, веришь нет, Германа видел!

– Какого такого Германа, это кто?

– Он уплыл и не вернулся, а я его видел! Но если он Герман, тогда я Поль Робсон!

– А ты и есть Робсон, – вздыхает Лариса.

– Потому что как же он здесь, если он уплыл? – волнуется Конёк. И тянет Ларису к столику. – Не уходи… Сядем, садись!

Она уже улыбается, глядя на его метания:

– Это ты подкапываешься, хитрый Конёк, чтобы я тебе чашечку принесла?

Конёк вне себя:

– У тебя одни чашечки в голове! Ты сама эти чашечки придумала!

– А чтоб ты не хлестал у всех на глазах!

– Ну, поехали! Подожди… – На лице Конька чуть не отчаяние. – Мне с тобой, Лара, посоветоваться надо… Ну, как с женой!

Она вспыхнула, сразу сосредоточилась.

– Советуйся так. Нельзя же за столик, не положено… Ну? Советуйся!

Рассуждают.

– Где ты его видел?

– Сейчас только танцевал.

– Но сомневаешься, что это был он?

– Не сомневаюсь, он!

– А что ж тогда советоваться?

Они стоят среди танцующих, Конёк в тяжелом раздумье повел Ларису в танце.

– Но ведь он уплыл и не вернулся!

– Утонул?

– Не знаю. Да.

– Значит, танцевал не он? – Ларисе надоело. – Померещилось, Конёк! Всё!

Она даже попыталась высвободиться из его объятий, пихнув в грудь, но он не отпустил, только сильнее к себе прижал.

– Мы в спарринге работали, он в моем весе и левша… Усики у него и левша, еще одно отличие!

– Конёк, успокойся!

Помолчав, она сообщает:

– А я вот что подумала… Что ты очень наивный, Конёк. Он танцевал, а потом сбежал, как ты в зале появился!

– Чего это он?

– Да не хочет тебя видеть!

Она это выпалила Коньку в лицо, и он, помолчав, согласился.

– Да, Лара, так и есть, наверное. Только больше не называй меня Коньком, такая просьба.

– Никогда?

– Пожалуйста.

– Не буду, – кивнула Лариса.

И очень вдруг огорчилась. Всегда смеялась, что бы ни было, а тут губы дрогнули, лицо по-детски искривилось, и она поскорей уткнулась ему в плечо, скрывая слезы. Обняла одной рукой, в другой еще держала поднос.

Еле ее уговорил: “Сейчас спутник пролетит, идем смотреть, а то пропустим!” Покаялся: “Конёк я, так меня и называй, всегда буду только Коньком!” И вот они обычным своим тайным черным ходом выходят из ресторана на берег.

Лара идет за Коньком в темноту: прошлый раз тоже обещал, что пролетит, а ничего не увидели!

Он оправдывается: “Прошлый раз облачность была, не самое удачное время для астрономических наблюдений…” Лара верит, спрашивает всерьез: “А сегодня удачное, сегодня спутник увидим?” Вспомнила, засмеялась: “Ну да, облачность… ты не дал смотреть, приставал!”

Он берет ее твердо за руку, за собой в темноту тянет, ему туда надо. И Лара, как маленькая, за ним идет, спотыкаясь, простодушно на небо глядя. И Конёк сам уже верит, что сейчас над ними спутник пролетит, тоже задрал голову – а вдруг?

Внезапно она останавливается, страшно ей: прожектора! “Конёк, милый, прожектора на нас с тобой направлены!” Он поскорей ее обнимает: “Что ты, что ты, успокойся! Почему решила, что на нас? Пограничникам дела нет, как только за нами следить!”

А потом всё наоборот: она уже ничего не боится и не понимает, почему он боится, когда вместе с ней лежит. А Конька нагота ее пугает, что до самого конца она разделась, позабыв обо всем, и лежит под прожекторами совсем голая! И он все крепче Лару к себе прижимает, чтобы только спрятать от ползущих по гальке лучей.

И тут шаги им мерещатся, даже вроде собака залаяла… Пограничники?! Вскочили, Лара впопыхах одевается, вещи не может найти, которые сама необдуманно разбросала… Еще прожектор, как назло, ушел, Лара все ищет в темноте, а Конёк-то одетый, схватил ее, бегут!

Еле ноги унесли. Поднимаются уже с берега по лестнице в ресторан, Конёк смеется: “Чего-то мне последнее время все мерещится… Может, их и не было, пограничников?”

Он смеется, а Лара вдруг в слезы, прямо рыдание… И что с ней, непонятно, не говорит, стала и стоит, ни с места, лицо закрыв ладонями. Все-таки Конёк расслышал: “Трусы не нашла… как я без трусов в ресторан пойду!”

Горе безутешное, Конёк уговаривает: “Так никто не узнает, какая ты там… не видно же! Я один знаю, но никому не скажу!”

Всерьез говорит, переживает за Лару. И потом из кухни все в их закуток выходит, уже не Германа глазами в зале ищет, только в волнении на Лару свою смотрит, как там она, больше не плачет?

И вот пришла в закуток, лицо убитое.

– А Ефим все знает!

– Как он может знать?

– Смотрит и улыбается, знает!

Конёк не раздумывая к эстраде идет.

– Ты чего, Ефимушка?

Ефим между куплетами только плечами пожал, очень был удивлен. Как же не улыбаться ему, если он такое вот поет: “Мишка, Мишка, где твоя улыбка?” И тут же Конька заставил улыбнуться, куплет пропел:

– Витька, Витька, где твоя улыбка!

Чем же утопленник занят в каморке своей в общежитии, куда и койка вторая не встанет? Когда никто его не видит и притворяться не надо?

А вот чем: Герман перед зеркалом стоит и, глядя на себя, бубнит заученно, повторяя одно и то же: “Ай сык фор палитикыл эсайлам!” В конце концов, показав себе самому фигу, он на чистом русском говорит: “Вот тебе политическое убежище, на-ка, выкуси! На хрен ты им такой сдался – ни бе, ни ме, ни кукареку!”

Но за стол опять садится, волю собрав в кулак. Включает транзистор, иностранную речь слушает и словарь листает, в тетрадку слова непонятные заносит и всё бубнит, бубнит… Да, трудно наука дается – не бокс. И вот бросил он в отчаянии тетрадку со словарем, к окошку встал передохнуть.

А там четырехэтажки однотипные, небо серенькое – и сразу Герман из страны далекой вернулся! Вон малый внизу стоит с велосипедом – голову задрал, глазами по окнам шарит… Он это, как его… Конёк, кто же еще!

Ну пусть себе стоит, окно его высматривая, парень этот Герману не нужен, совсем сейчас ни к чему и не вовремя со своей дружбой и детским любопытством. Хороший парень, неопасный, даже к нему уже привязался, но не нужен!

Опять словарь листает, слюнявя пальцы, чужие слова бубнит, нечеловеческие… И вскочил, к двери идет – за Коньком! Потому что жалко. Смотрит Герман в словарь, а видит только голову эту задранную, лицо растерянное…

Привел его в каморку. Зачем? Конёк сразу, конечно, на транзистор обратил внимание, на карту географическую на столе. Впервые видит, слышит, ничего не знает – ни где живет, ни что целый мир вокруг, еще другие страны, голоса на разных языках… Слушает транзистор завороженно, сам ручку крутит, волны меняя.

И надо еще оправдываться: “Не утонул, как видишь, живой! Зря испугался: плаваю далеко, в воде могу долго, судорог не боюсь – в северных морях закаляюсь! Закаляйся, как сталь! Боевая готовность, друг, если что… Если Родина позовет! Ох, любопытный… Ты следователь? В ресторане? Как же ты мог меня в ресторане видеть, если меня там не было? Нет, друг, по ресторанам не хожу, только гранит науки грызу, видишь?”

Зачем он Конька позвал, время дорогое в болтовне тратит? А сам не знает… Вот чтоб от гранита отвлечься, о который все уже зубы поломал!

А парень неожиданные способности проявляет. Транзистор одним ухом послушает – и уже запросто, с видом уверенным все повторяет, что диктор сказал, и еще улыбается, прямо иностранец! Будто эти чужие слова для него родные, а Герман-то и выговорить не может!

“Ну, друг! Тебе не боксом надо – языки учить, заниматься! А если ты этот… как его… ну, когда человек сразу на разных языках может? – Герман сам не шибко учен, слово вспоминает. – Полиглот!” Конёк не понял: “Это что ж он глотает?” – “А вот языки иностранные, хоть десять, запросто!”

Конёк в роль вошел, уже просит ему с собой разговорник дать – на полке высмотрел. Ну как теперь ему отказать, такие способности пропадают? “Ладно, друг, возьми, но только дашь на дашь: ты мне ласты достань, у ребят спроси, где хочешь, но чтоб у меня ласты были! Ласты, друг, – это когда ноги у тебя, как у лягушки, и плывешь ты быстро-быстро… И далеко, очень далеко!”

Напоследок Конёк еще сигару у Германа чуть не выпросил. Нет, не дал, она у него одна-единственная, бережет для особо торжественного случая.


Пора, давно пора поинтересоваться тренеру Ивану Кирычу, как идут у его воспитанника дела.

Он тоже на велосипеде передвигается, только с подвесным мотором. Потому что и рад бы сам педалями крутить, да не может, нога хромая с войны. Вот и тарахтит на всю округу, слышно за версту. Конёк с мамой, услышав его мотор, уже знают: сейчас Кирыч заявится!

Что их с Коньком связывает? Бокс, само собой, тренировки… Ну и отца Конька Кирыч знал, и сам теперь ему как отец родной: подрался Конёк по малолетству, в изолятор уже попал, было дело, так Кирыч, не кто иной, его выручил, с нар в последнюю минуту снял. А еще частенько мотор у Кирыча глохнет почему-то на одном и том же месте – возле их дома. И никак не заводится, хоть тресни, пока мать Конька к Кирычу из калитки не выйдет: опять поломка? Она стоит, глядя, как он возится с велосипедом, а он на нее даже глаз не поднимает, усердно устраняя неисправность, которой нет… Молчат, и так все ясно. И всё – мотор завелся, Кирыч уезжает.