Из членов кружка Милюков особенно рельефно вспоминал графа Николая Долгорукова, которого родители, следуя демократическим поветриям, решили не учить дома, а отдать в «обыкновенную» гимназию. Он был общителен, дружелюбен, отличался живостью характера и был принят гимназистами как свой. Милюков не рассказывал, чем отличился Долгоруков в кружке. Скорее всего, этот человек запомнился ему совместной военно-санитарной экспедицией, предпринятой сразу после окончания гимназии. Но всё же через много лет, в 1892 году, Милюков в письме видному ученому М. М. Ковалевскому называл Долгорукова центральной фигурой ученического кружка{56}.
Среди тем, обсуждавшихся в кружке, Милюкову запомнились две: о чешском борце против религиозной нетерпимости и последователе протестантизма Яне Гусе и о социальных взглядах Огюста Конта, о котором гимназисты услышали впервые. Можно полагать, что этот доклад вызвал интерес к Конту и позитивистской философии, которая позже являлась одной из основных теоретических основ творчества Милюкова, когда он стал зрелым историком.
Сам Павел выступал в кружке два раза. Тему одного доклада он просто не запомнил, зато вторая тема была очень показательной: «Исключительность, подражательность и эклектизм». В своих воспоминаниях Милюков исключил из названия доклада последнее слово, возможно, просто позабыв его, но скорее потому, что оно не понравилось негативной коннотацией. Эти категории рассматривались не как индивидуальные черты характера людей, а как социальные явления. Исключительностью автор именовал «нетерпимый идеологический национализм». Докладчик соглашался, что нации ценны оригинальностью, самобытностью, особым строем жизненных сфер. Но это, в его представлении, никак не оправдывало курса на исключительность, особенно в отношении народов, отставших от наиболее передовых. В этом смысле подражательность он считал неизбежным и прогрессивным явлением{57}.
Он доказывал необходимость подражательства на примере эволюции русской литературы, в которой различал «стадии, соответствовавшие смене заграничных источников нашего подражания»: «Тут уже вырисовывались некоторые черты моего будущего социологического и политического мировоззрения. Но… всё это было еще очень смутно; характерен для меня был только выбор самой темы». Более того, по мнению исследователей, «будущий ниспровергатель политических авторитетов в гимназические годы сам призывал полагаться на авторитеты»{58}.
В любом случае и выбор темы, и ее трактовка свидетельствовали, что Милюков решительно отказывался от узкого русофильства, становился безусловным западником, сторонником следования лучшим социальным, политическим, культурным европейским образцам, разумеется, при сохранении отечественной специфики.
Хотя кружок явно не носил политического характера, само его существование было определенным риском, так как и гимназическое начальство, и охранительные органы крайне подозрительно относились к любым сходкам молодежи, понимая, что именно в них зреют зерна интеллигентской революционности. В это время как раз из среды молодых интеллигентов возникли подпольные русские революционные организации — «Земля и воля» (1876), затем расколовшаяся на «Народную волю» и «Черный передел» (1879). Это были годы бурного разброда в среде революционеров — одни вставали на путь индивидуального террора, полагая, что убийством императора и его приближенных можно поднять на борьбу широкие массы; другие начинали тяготеть к просветительной работе в крестьянской и рабочей среде; наконец, некоторые знакомились с марксизмом и надеялись создать в сравнительно недалеком будущем нелегальную пролетарскую партию, которая поведет за собой не только рабочих, но и крестьян.
От всех этих веяний кружок, в который входил Милюков, был очень далек. Но сам факт его существования мог вызвать серьезные подозрения властей и если не привести к аресту молодых людей, то испортить их карьеру. К счастью, власти о кружке так и не узнали. Продолжал ли кружок существовать после 1877 года, когда Павел окончил гимназию, он не ведал, по крайней мере не упоминал об этом в своих мемуарах.
Павел был знаком с несколькими юношами, в той или иной мере связанными с революционными подпольными организациями, но сколько-нибудь существенного влияния на его настроение эти знакомые не оказали. Он с опаской относился ко всякого рода лозунгам и разговорам об опоре на «простой народ», который вот-вот поднимется и опрокинет прогнившее самодержавие.
В этом смысле особое впечатление на Павла произвело побоище, которое учинили над студентами «простые люди» — рубщики мяса с Охотнорядского рынка — в 1876 году. Кружковцев мучили вопросы: как могло такое произойти? почему «охотнорядцы» с невероятным ожесточением набросились на тех, кто считался их защитниками перед властями? как могли работяги напасть на своих «друзей по идее»? кто виноват в том, что на улице произошло кровавое столкновение?
Члены кружка решили обратиться к славе русской литературы Ф. М. Достоевскому. Наивные молодые люди явно идеализировали великого писателя. Они хорошо знали, что Достоевский был членом революционного кружка Петрашевского (1849), о котором стало широко известно в результате приговора его участников к смерти (их привели на казнь, а затем помиловали){59}. Милюков и его товарищи восторгались «Преступлением и наказанием» и повестями писателя, однако мимо их внимания прошел роман «Бесы», в котором представлены были омерзительные типы тех, кто пытался насильственными средствами изменить сложившийся порядок.
По поручению кружка письмо Достоевскому написал Милюков. Смысл его состоял в вопросе: виноваты ли мы (то есть юное интеллигентное поколение) в том, что произошло в Охотном Ряду, и если это так, в чем состоит наша вина. В письме высказывалось недовольство русской прессой, в которой, по словам Милюкова, звучал «предупредительный тон снисходительного извинения» по отношению к студентам, включая пострадавших от «охотнорядцев».
Достоевский ответил далеко не сразу. Вначале он собрался дать ответ, опубликовав соответствующую статью, но, как позже писал своим адресатам, не смог этого сделать «по не зависящим от меня обстоятельствам», то есть явно по цензурным причинам.
Ответное письмо было написано только 18 апреля 1878 года и получено уже не гимназистами, а студентами{60}. Достоевский выразил убеждение, что студенческие волнения — результат губительного влияния европейских идей, а ответ на все жизненные вопросы следует искать в православных традициях русского народа. Писатель пророчествовал: его корреспонденты, порывая с ложью общества, к которому принадлежали, обращаются не к русскому народу, в котором спасение, а к Западу.
По существу, Достоевский смешал в кучу экстремистские народнические действия, индивидуальный террор, «хождение в народ» более умеренной части революционеров, просветительские тенденции либеральной молодой интеллигенции. «Кончается тем, — вещал Достоевский, — что к данному сроку и молодежь, и общество не узнают народ. Вместо того, чтобы жить его жизнью, молодые люди, ничего в нем не зная, напротив, глубоко презирая его основы, например, веру, идут в народ — не учиться народу, а учить его, свысока учить, с презрением к нему — чисто аристократическая барская затея?»{61}
В таком духе было выдержано всё письмо. У писателя, который в одном месте письма ссылался на притчу Панурга из «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле по поводу толпы, элементом которой могут в некоторых случаях стать и люди образованные и критически настроенные, явно произошло смешение понятий народа (который он вроде бы идеализировал) и толпы погромщиков из Охотного Ряда, которых, получалось, Достоевский защищал.
Видимо, почувствовав, что перегнул палку, писатель завершал письмо на дружеской ноте: «Если хотите мне сделать большое удовольствие, то, ради Бога, не сочтите меня за какого-то учителя и проповедника свысока. Вы меня вызывали сказать правду от сердца и совести; я и сказал правду, как думал и как в силах думать»{62}.
Такая «кода» отнюдь не ввела адресатов в заблуждение. Юноши были просто шокированы. Естественно, у них возникло жгучее недовольство позицией Достоевского. Сохраняя уважение к нему как к художественному творцу, они начинали различать гениальные художественные образы и социально-политическую позицию писателя, учились понимать, что между тем и другим подчас проходит глубокая борозда. «Как быть насчет православия, мы не решали, но Европы мы выдать не могли — и не только не видели никакого противоречия между народом и Европой, но, напротив, от Европы ждали поднятия народа на высший культурный уровень. А Достоевский призывал искать идеала в традициях Охотного Ряда и возвращаться к временам телесных наказаний и крепостного права как к школе смирения русского народа перед Христом»{63}.
Переписка с Достоевским закрепила западническую ориентацию Милюкова, разумеется, еще неразвитую, но тем не менее вполне уже ощутимую.
С 26 мая по 11 июня 1877 года Павел Милюков сдавал экзамены на аттестат зрелости. Когда на заседании учебного совета гимназии обсуждался вопрос о награждении выпускников, Каленов встал на защиту Милюкова, который предварительно по просьбе учителя представил ему список произведений древней литературы, которые не только прочитал, но и мог пересказать и прокомментировать на языке оригинала. Несмотря на то, что некоторые учителя неодобрительно относились и к Каленову с его внепрограммными экспериментами, и к плохо управляемому выскочке Милюкову, директор ги