Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла — страница 38 из 56

Его предшественник изучал медицину и дошел даже до практики в больнице, но после студенческой дуэли, имевшей кое-какие последствия, бросил занятия и, обратившись к религии, стал священником. А так как люди стремились не только к божественному утешению, но и к исцелению телесному, то именно к нему, к его предшественнику, обращались, когда кто-нибудь заболевал, к его советам с радостью прислушивались, а помощь охотно принимали. «Но я ведь тоже добился уважения, — подумал старый патер, — правда, на это ушло немало времени».

Воспоминания проносились неосязаемые, бесплотные, и где-то рядом с болью, вспыхнувшей с новой силой, он ощутил страх. Годы жизни выстроились перед его мысленным взором, и не было среди них ничего яркого, запоминающегося. Дни его, ничем не примечательные, складывались в недели, месяцы, годы — все они прожиты и ушли в небытие; а теперь время его так медленно тянется под бременем старости.

И вот он лежит беззащитный в наготе своей, жалкий и беспомощный, и воспоминания опутывают его, затягивая в свою сеть.

Старый священник тихо засмеялся: «Ну конечно же, епископы — те же люди». Он повторил это несколько раз, перебирая бусинки четок. «Да, те же люди…» Рука испуганно сжала четки, а пальцы сдвинули бусинки.

Я похоронил на кладбище человека, а он вовсе и не был христианином. Его выбросила на берег река, и могильщики-крестьяне, уставшие после работы в поле, спешили так же, как и я, предать его земле.

На следующий день принесли мне бумаги утопленника — это был матрос, к тому же мусульманин. Приехал епископ, суровый был человек. Без облачения, стараясь не привлекать внимания, пошли мы на кладбище — епископ, его церемониймейстер (теперь их обоих уже нет в живых) и я. Его преосвященство, еле сдерживая гнев, заново благословил кладбище, чтобы не вызвать недовольства верующих. Animae eorum et animae omnium fidelium defunctorum per misericordiam Dei requiescant in расе. Amen.[36]

Нет, небо не обрушилось на нас ни тогда, ни позже, но все-таки что-то во мне изменилось, хотя вроде бы ничего и не произошло.

Еще в семинарии один профессор говорил: «Помните, что облачение священника — это форма, которая вас ко многому обязывает, но не забывайте, что эта же форма и поддерживает вас в минуты слабости…» «Меня поддерживали форма и страх», — подумал старый патер.

Он повернулся на бок, чтобы ноге, которая была когда-то сломана, было удобнее.

Он упал по пути к своим прихожанам, и лишь спустя три или четыре часа его подобрали двое подгулявших парней, которые возвращались от своих подружек. «Тогда я тоже ничего не сделал для спасения их души; моя благодарность была сильнее гнева за их прегрешения. Я даже ничего не сказал им, ни тогда, ни после. Разве в моих силах исправить грешников?» — вздохнул старик. Но это был вздох не от души.

Вот тогда стало ясно, что ходить, как прежде, он уже не сможет, и пришлось отказаться от прихода, и епископ (тот, что уладил дело с осквернением кладбища) договорился о его переводе сюда, в эту маленькую бедную церковь.

Старик снова принялся читать молитву: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое…» Летом, когда ветер, как сейчас, гулял в широких ветвях кроваво-красных буков… под темными стволами деревьев знойными ночами я видел… да святится имя твое, отец небесный, отпусти ты им этот грех — они еще полудети, — я и сейчас слышу их возгласы, полные страха и робкого блаженства, они доносятся из ночной тьмы.

Четки выскользнули из пальцев — он нащупал их в складках простыни. За окном зашумели деревья, поднялся ветер. Старый пастор продолжал молитву:

«О господи, тебе открыты все сердца… — дальше он не помнил ни слова. — Где же мой молитвенник?» — Он начал шарить по ночному столику. Нашел его, положил на одеяло, потянулся к выключателю — да где же он? Продолжая шарить в темноте, он опрокинул лампу, и на него посыпались мелкие осколки. Он осторожно отдернул руку и вытянул ее вдоль тела.

«Кричать бесполезно, — сказал он себе, — бесполезно, надо ждать утра».

Молиться он больше не мог. Кровь волнами приливала к вискам и, отхлынув куда-то к затылку, снова била в виски с небольшими, но пугающими перебоями. Мысль о наступлении дня несла с собой страх и чувство одиночества.

«Если бы я послушался доктора! — терзал себя старый патер. — Он предупреждал меня. Все мы смертны, говорил доктор, но нельзя же покорно с этим смириться».

Время от времени они встречались — доктор по пути к больным, а он — к беднякам; два старика останавливались на минутку поговорить о том о сем.

— Да, конечно, господин патер, нам с вами ни к чему притворяться. Вы же знаете, как я смотрю на эти вещи, думаю, что и вы так же, хоть и боитесь себе в этом признаться. Поживешь с наше, так поймешь, что все боги одинаковы — хочется только, чтобы люди поняли это, тогда они перестанут смешивать свою веру со счетом в банке.

Он пытался защищаться, но доктор продолжал:

— Вы и сами так думаете, мой друг, это вас и удручает. Что удалось вам изменить за вашу жизнь? В конце концов, к чему вы пришли, не к тому ли, к чему приходит самый последний глупец? Да, и все же мы с вами мудры, стары и мудры, этого уж не отнять у нас никому, даже епископу.

Надо было возразить ему, но он не унимался.

— Подобные вопросы не обременяют тех, кто наверху, вы это, конечно, понимаете, господин патер. Мы с вами, кто мы такие? — солдаты, вот и торчим в окопах на переднем крае, оторванные от всех. В штабах — будь то ваше или мое ведомство — там другие заботы. Со звездами и господом богом нам приходится разбираться самим, а указания, которые нам время от времени «спускают сверху», — что в них? — пустые словеса: ни плоти, ни крови.

Доктор не заметил моего испуга, да и как он мог догадаться, что он задел меня за живое.

— А так как мы покорно молчим, — продолжал он желчно, — они и считают нас дураками, эти благородные господа тыловики. Конечно, лучше быть такими, как бургомистр или учитель (он меня тоже недолюбливает), а на людях осенять себя крестным знамением — этого довольно, чтобы снискать уважение.

Нужно было возразить ему. «In nomine patris et filiiet spiritus sancti»,[37] — прошептал патер и перекрестил кого-то правой рукой, словно перед ним был доктор.

Утром Мари долго стучала в дверь, прежде чем он услышал.

— Я плохо спал, Мари, — прокряхтел отец Влах.

— Скорее бы уж кончился этот визит, — вздохнула Мари.

— Да, скорее бы, — сердито поддакнул Влах, — но ведь еще даже не начинался, а вообще-то, — упрямо добавил он, — сплю я или не сплю, никакого отношения к визиту это не имеет.

Мари промолчала. Но движения ее рук — она застегивала на нем пальто — выдали ее мысли.

После мессы Мари зашла за ним в ризницу. Она сказала:

— Когда вы сегодня преклонили колена, видно было, что у вас болит нога.

— Чепуха. — Патер оборвал неприятный разговор. Его мучило нечто более важное: опять он не мог вспомнить — закончил ли обряд дароприношения. Сколько ни старался сосредоточиться, восстановить все в памяти, шаг за шагом — ничего не выходило. Спрашивать Мари было неудобно, и он сказал:

— Да, у меня заболела рука, когда я поднял чашу после таинства превращения.

Мари промолчала — видимо, он прочитал весь текст.

— И к тому же закружилась голова, но все-таки я поднялся. Все было, как положено.

И снова Мари смолчала.

Нос est enim[38] — да, он знал, это произошло именно так: он поднял чашу, и тут закружилась голова, и он вынужден был опереться обо что-то, но обряд он все-таки кончил.

Итак, я удержался на ногах и продолжил молитву, но почему так трудно все припомнить? Это странное головокружение, оно, как вата, окутало голову, глушило мысли. А что, если я подниму руку и попробую сжать пальцы?.. И патер пошевелил пальцами, а Мари спросила:

— У вас пальцы болят, может, их свела судорога?

— Нет, рука действует, как обычно. — Ему вдруг стало невыносимо грустно.

«Мои пальцы, мои руки — плоть моя и кровь, почему до сих пор таинство пресуществления не коснулось меня? А теперь я стар, и на пути моем встали страх, головокружение, недуги».

Позавтракав с Мари на кухне, он немного повеселел. Утренние часы прошли в тихом беспокойном ожидании; беспокойство, хоть и не заметное со стороны, не давало ему сосредоточиться, его мысли скользили, ни на чем не останавливаясь, перескакивая с предмета на предмет.

После обеда он облачился с помощью Мари. Затем, сунув канарейке кусок сахару, зашагал взад и вперед по комнате, читая молитвенник.

Прочитав псалом: «Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей! В тесноте ты давал мне простор. Помилуй меня и услышь молитву мою», он немного успокоился.

Как же это он забыл о тех двух священниках из соседнего прихода! С громкими шутками набросились они на него при встрече. Нет, им это было не к лицу, ему даже стало неловко.

Да и он был не очень сдержан: когда один из этих господ, шагая взад-вперед по комнате, зацепился за ковер, он поспешил носком башмака расправить загнувшийся угол, словно в эту минуту для него не было ничего важнее.

Один за другим съезжались клирики из близлежащих общин. На улицах городка толпился народ, прибыли музыканты, явилось муниципальное начальство во главе с бургомистром; учитель сновал повсюду, теребя детей и гоняя их с места на место, словно птичек.

Но вот пожарник, стоявший в дозоре на подступах к городу, просигналил, как было условлено, о приближении епископского автомобиля, который, сбавив скорость, уже въезжал на улицы города. Заиграл оркестр. Дети примолкли, притихли и взрослые. Автомобиль епископа подъехал к священнослужителям и остановился. Шофер открыл дверцу и подал руку его преосвященству.

Епископ вышел из машины; это был высокий, статный мужчина. Как многие служители церкви, он был преисполнен важности, да и могло ли быть иначе — это была неотъемлемая принадлежность его сана.