Минерва — страница 20 из 42

при этом рассказывает что-то неприличное. Он окружает свои любовные воспоминания педантичным культом. Он хороший пример того, что от стоящего выше всего скептика, от литератора высокого стиля до пошляка всего один шаг. Промежуточные ступени он перепрыгивает. Он женится и становится пошляком. Только его снобизм остается и переживает даже его достоинство. Он мог бы, пожалуй, поссориться с Якобусом, не правда ли, у каждого человека бывают моменты несдержанности. Но тогда ему пришлось бы избегать дома герцогини Асси, дома самой важной дамы Венеции. И будьте уверены, миледи, он сумеет всегда сдержаться.

— О! — произнесла только леди Олимпия, и Зибелинд подумал: «Она умилительно глупа». Он стоял перед великолепной женщиной, немного согнувшись, с унылым и хитрым лицом, и медленно водил по бедру своей страдальческой рукой.

— Прежде всего у него, этого бывшего счастливчика, нет мужества принять это новое положение. Он боится меня — несчастного по природе и призванию. Он испытывает ужас при мысли о том, что его могут увидеть в моем обществе, поставить его имя рядом с моим. Я уже как-то привел его в смертельный ужас, назвав в шутку коллегой. Это доставило мне редкое наслаждение.

Про себя он прибавил:

«А что за наслаждение рассказывать все это тебе, красивая, глупая индюшка, — выбалтывать компрометирующие меня самого вещи, когда слушатель так нищ духом, что не понимает даже своего права презирать меня».

— Вы говорите, кажется, теперь о себе самом? — спросила леди Олимпия. — Мой милый, вы необыкновенно умны. Как странно, что я заметила это только сегодня. Вероятно, раньше я вас мало видела.

— Возможно. Я охотно держусь подальше от области чисто чувственного… Вы не понимаете меня, миледи? Я противник безнравственности.

Он положил палец на значок своего союза.

— О, это совершенно лишнее, — сказала леди Олимпия. — Кто же ведет себя безнравственно? Для этого все слишком берегут себя.

— Как только на горизонте покажется что-нибудь, что метит в наш пол, — а каждая красивая женщина метит в наш пол…

Он поклонился.

— …мною овладевает невыразимая стыдливость. Я горжусь ею и страдаю от нее.

— Это в самом деле удивительно. Вы оригинал. Так вы совсем не хотели бы обладать мной?

Он опять подумал: «Как она глупа!» Он сказал:

— Не больше, чем кем-либо другим.

— Вы не только оригинал, но и нахал!

— Дело в том, что мне хотелось бы обладать всеми, — прошептал он, опуская глаза, — потому что я не обладал ни одной!

— Ни одной? Это невероятно!

— Я не говорю о тех, которые не идут в счет.

— И все-таки вы такой нахал? Заметьте это себе: меня желают все!

— Я нет. Мне очень жаль. Если бы я вообще шел в счет, — дело в том, что я не иду в счет, — я желал бы только одну, гордое, нечеловечески гордое своей ужасной чистотою, бездонно-глубокое недоступное существо, которое умирает, когда его касается желание, и которое в своей беззащитности побеждает нас, потому что умирает…

— Потому что… Теперь я, кажется, не совсем понимаю вас, но вы возбуждаете во мне страшное любопытство.

— К чему, миледи?

— К вам самому, к вашей личности. Я хочу основательно узнать вас. Считайте себя…

— Я не считаю себя ничем, миледи, — прервал он, от испуга отступая в сторону.

— Это ее тон, — тихо сказал он себе, — когда она хочет кого-нибудь… — и сейчас же вслед за этим: — «Тебе, видно, нечего делать, жалкий дурак, как только воображать, что тебя хотят? Ты заслуживаешь»…

— Вы нравитесь мне, — заметила высокая женщина, внимательно оглядывая его полузакрытыми глазами. — Как я могла не заметить вас? Вы необыкновенны, — не красивы, нет, но необыкновенны, — очень хитры, почти поэт…

«Послушай-ка, — торопливо, в лихорадке, крикнул он себе. — Ты заслуживаешь плети, если хоть на секунду считаешь возможным, что эта женщина желает тебя»…

В то же время он говорил, корчась от муки:

— Я ничто, уверяю вас, даже не поэт, самое большее — проблема, да, проблема для самого себя, которой не возьмешь голыми руками, проблема, внушающая ужас самому себе, отвратительная и священная. Быть вынужденным понимать себя — моя болезнь. Я никогда не могу невинно отдаться жизни, как бы я ни любил ее. Но понимать — понимать я могу и ее; это мой способ завладевать ею, — жалкий способ, как видите, и притом мучительный и для меня самого…

— Право, вы нравитесь мне, мой крошка, — услышал он голос леди Олимпии. Не было сомнения, что она сказала «мой крошка». Зибелинд покорился.

Он вытер пот со лба, поклонился и отошел.

— До скорого свидания, — крикнула она ему вслед.

Он бродил по террасе, потом по смежным залам. В углу пустой комнаты он увидел Якобуса и бросился к нему.

«Я любим, я любим!» — хотел он крикнуть ему, — леди Олимпия любит меня, прекрасная, возвышенная женщина любит меня! Я не принадлежу больше к отвергнутым, незамеченным!»

Он подавил это желание, схватил Якобуса за пуговицу и торопливо заговорил:

— Мортейль, ах, он принадлежит теперь к той, которые презирают себя! Роли переменились, мой милый, вы заметили, как леди Олимпия отделала его? Не правда ли, какая гордая, благородная женщина! О, я не верю и половине низких сплетен, которые ходят о ней. Что я говорю, — и сотой части, — ничему не верю я!

— Это в вашей власти, — заметил Якобус, — хотя… Но что с вами?

На щеках у Зибелинда выступил чахоточный румянец, волосы были совершенно мокры, глаза сверкали.

— Я любим, друг, — и он обдал собеседника своим горячим дыханием. — Я любим прекраснейшей, очаровательнейшей и чистейшей женщиною, леди Олимпией.

— Значит, вы тоже? — сказал Якобус.

— Как это тоже? Вы ошибаетесь, Олимпия не любила никогда никого, кроме меня. О, я не обманываю себя!

— Как хотите, — ответил Якобус, оцепенев.

Зибелинд хотел обманывать себя; сверхчеловеческая, внезапно вспыхнувшая потребность прорвала все плотины: потребность хоть раз в жизни обмануть себя, видеть все в розовом свете, верить, прославлять и восхвалять.

— Вообще! — воскликнул он, — не только леди Олимпия, — все женщины, все лучше, чем вы думаете!

Он был настроен воинственно и готов во имя достоинств мира взяться за нож.

— Вы, мой милый, большой реалист и только ради поэтического эффекта выдаете себя иногда за обманутого рыцаря из дома La Mancha. И несмотря на ваши расчеты, вы так невинны, полудитя, — бессознательный соблазнитель; это-то и плохо. У вас такая благомыслящая манера опутывать женщин поэтическим миросозерцанием, пока они не начинают сами себя считать богинями. Но о каждой в отдельности вы без дальнейших доказательств думаете самое оскорбительное. Я, мой милый, поступаю как раз наоборот. Я сознаюсь, иногда я выражал сомнение по поводу оборотной стороны жизни всех этих красавиц, но каждая в отдельности для меня неприкосновенна. Что вы думаете, я лучший человек, чем вы! О, я очень рад, леди Олимпия любит только меня, а все остальное клевета.

Якобус подумал: «Что за нездоровое воодушевление!»

Он спросил:

— А Клелия?

Зибелинд топнул ногой.

— Клелия тоже высоко порядочная женщина, вы не будете отрицать этого.

— Конечно, нет, — беззвучно сказал Якобус.

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — все раздраженнее восклицал Зибелинд. — Но разве бедная женщина виновата в этом? Как раз только что я был свидетелем того, как она выказала благороднейшее презрение своему отвратительному мужу за то, что он осмелился заподозрить в Сан-Бакко старческую похоть по отношению к этому мальчику. Она высоко порядочная женщина. Но она во власти какого-то обольщения… Сознайтесь, наконец, что, несмотря на ваши поэтические фразы, вы считаете всех женщин просто…

— Вы знаете, кем, — докончил Якобус.

Зибелинд минуту размышлял. Затем, подняв брови, тихо и коварно осведомился:

— И герцогиню?

— И герцогиню! — вырвалось у художника. Он багрово покраснел, повернулся и ушел.

Когда он вошел в соседнюю комнату, леди Олимпия взяла его об руку. Она повела его по залам и заговорила о приятных воспоминаниях, связывающих их.

— Да, да, — рассеянно повторил он. — Мы тогда очень приятно развлекались.

— Нам следовало бы начать сначала, — сказала она. — Сегодня как раз опять такой вечер. Лагуна заглядывает в окна. Здесь снова со всех сторон шепчутся о любви.

В конце концов, она объявила, что ее гондола ждет.

Он уклонялся с отвращением, поглощенный горькими мыслями. Он бранил себя самого:

«Что ты утверждал о герцогине, негодяй? Какую безумную наглость позволил ты себе сказать о ней этому дураку? И зачем! Чтобы похвастать! Только потому, что сегодня утром ты наговорил ей множество вещей, которые было бы лучше оставить про себя, которые она к тому же уже знала, — и которые в новый момент пониженной вменяемости ты все-таки повторишь ей опять!»

— О, я чувствую это! — громко вздохнул он. И леди Олимпия, приписавшая его чувства себе, увлекла его за собой. — Теперь я обманываю еще и беднягу Зибелинда. А он в своем блаженном экстазе назвал меня другом! Как все это смешно и жалко.

И ему доставило удовольствие еще омрачить печаль своих безнадежных желаний мыслью о горьких чувствах других.



Герцогиня стояла одна в дверях террасы, отвернув лицо. Она не хотела больше видеть ни опустившегося мужа, ни любовницы, бессильно смотревшей вслед своему художнику, исчезавшему с искательницей приключений, ни слепого безумца, который, потея и хромая, носил свое воображаемое счастье по пустым кабинетам.

Вдруг она услышала за собой голос Сан-Бакко:

— Герцогиня, вы прекрасны. Наша Паллада становится все прекраснее. Как это возможно? Чем старше я становлюсь, тем больше растет моя нежность к вам. Она обогащается всей той любовью, которую я раньше расходовал в походах за свободу.

Она неподвижно смотрела перед собой.

— Я не поверил бы, что могу любить вас еще глубже, герцогиня, — сказал он. — Но я почувствовал это сегодня, в ту минуту, когда приобрел друга.