Минерва — страница 4 из 42

ражавший римлянку. Его обнимала молодая девушка в светлом платье. Она прижималась к пьедесталу; в руках у нее была книга в пергаментном переплете. Эта неожиданная прелестная картина была точно завершением длинной и холодной перспективы.

— Клелия всегда устраивает живые картины. Я думаю, она делает это бессознательно.

— Я с удовольствием смотрю на них. Тогда я очень обрадовалась этому милому явлению. Когда я подошла ближе, слуга шепнул за моей спиной: «Бедная молодая госпожа, она кормит отца. Иногда, когда какая-нибудь богатая дама хочет купить ту или иную вещь, наша синьорина Клелия отдает ее, хотя отец убил бы ее, если бы узнал об этом. Но чем здесь жили бы иначе? Да, и этот бюст наша синьорина отдаст, если кто-нибудь сумеет оценить его по его полной стоимости». Молодая девушка прошептала, не оборачиваясь: «Мою милую Фаустину? О, нет».

Герцогиня оборвала:

— Синьора Проперция, что с вами?

Из широко раскрытых глаз Проперции текли две крупные слезы. Они медленно и дрожа, точно от страха, выступали из своих темных врат. Плачущая молила:

— Не мучьте меня так. Эта Фаустина принадлежала мне. Ее выкопали у меня на глазах; я очень любила ее и думала, что никогда не расстанусь с ней. Потом я подарила ее господину де Мортейль, потому что он однажды осмотрел ее со всех сторон и нашел, что она хорошо сделана.

— Хорошо сделана! — воскликнула герцогиня. — Античная голова — хорошо сделана? Кто же видел руку, вылепившую ее? Разве она не сделалась уже давно мистической? Жизнь статуй под конец перестает зависеть от нас, людей. Они имеют свои поколения и своих предков, подобно нам, и каждая из них — индивидуальнее, свободнее и бессмертнее нас.

— Я не знаю, — сказала Проперция. — Таково было его суждение. Я подарила ему Фаустину и попросила его так любить ее, как он не может любить меня. Когда он стал женихом, он подарил ее графу Долан.

Герцогиня обвила рукой ее шею и сказала, заглядывая в ее влажные глаза:

— Утешьтесь, моя милая Проперция. В вашей истории отвергнутая — не вы. Если бы Фаустина доверила господину де Мортейль, кто она, — он не расставался бы с нею до своего последнего издыхания. Но ему не было дано почувствовать что-нибудь при виде ее. Она не нашла его достойным. Она прошла мимо него, он не мог удержать ее, бедный слепец. Пожалейте его!

— Пожалейте всю компанию! — потребовала леди Олимпия, красная от негодования.

— Эта девушка! Ни одна молодая англичанка не была бы способна на такую низость. Она делает вид, что обманывает отца. Он стар и слаб зрением, сказал вам седовласый мошенник-слуга; он не замечает, что в его залах настоящие предметы заменены подделками. Контессина просит только четыре недели отсрочки, чтобы заказать копии.

— Да, эти слова он бормотал за моей спиной.

— А через четыре недели вам дали бы уже давно существовавший фальшивый экземпляр, а заплатили бы вы за настоящий. Граф занимается этим делом уже давно и с помощью остроумно придуманной истории дочери, из любви обманывающей отца, добивается самых высших цен. Он старьевщик, торгующий костями и волосами своих предков.

— Но он делает это со страстью, — сказала герцогиня. — Это я ясно чувствую каждый раз, как мне приходится иметь с ним дело. Ах, передо мной могут разыграть комедию, но никому не удастся разыграть перед моими глазами любовь к произведениям искусства! Долан любит произведения искусства и реликвии, которыми торгует, любит их мрачной, желчной, капризной любовью, как свою дочь. Ведь он поставил условием ее будущему мужу жить с Клелией во дворце на Большом канале и никогда не увозить дочери в путешествие без позволения отца! По отношению к своим сокровищам он так же ревнив. Часто его охватывает желание зажечь их прелестями пламя вожделения в глазах других. Он хочет, чтобы эти другие приценивались к ним, мечтали о них и мечтали о том, как бы украсть их. Но он просто не в силах в самом деле расстаться с ними. Они не отпускают его. Он должен подделывать их. Я чувствую это.

Леди Олимпия решительно заявила:

— Он обманщик.



Обе женщины вдруг заметили, что были одни. Проперция уже стояла на пороге третьего зала.

Входное отверстие было широко, и под чарами нагих, сплетающихся и упоенных тел, хоровод которых окружал его, люди, посещавшие этот зал, домогались любви, улыбками давали обещания и, погрузившись в наслаждение тайного трепета, молчали дрожа, или возбужденно смеялись. Мортейль стоял перед своей невестою, о чем-то беседуя с нею; она, томная и миловидная, прислонилась головой к стенному зеркалу, обрамленному нарисованными гирляндами. Сверкающие птицы, летавшие по стеклу, носились вокруг отражения светлых, мягких волос Клелии.

Мортейль встретился взглядом с глазами Проперции. Он смутился, пожал плечами и отвернулся. Но сейчас же, торопливо извинившись, подошел к ней. Когда его невеста изумленно подняла голову, перед ней очутился Якобус Гальм, бродивший тут же. Он подвел молодую девушку к роскошной вычурной, нарядной кушетке, сделанной из золота и пурпура. Она была слишком широка для сиденья, на ней приходилось лежать. Над ними на стене могучая вакханка отдавалась неистовству необузданной страсти.

Проперция остановилась с Мортейлем у отделанного мрамором выхода на террасу. Она сказала:

— Вы пришли, Морис, вы последовали за мною только потому, что этого потребовал мой взгляд. Значит, вы еще думаете обо мне! Не отрицайте же этого, вы тоже страдаете.

— Да это и понятно, — объявил молодой человек. — Ведь я больше не любовник великой Проперции.

Он смущенно и насмешливо улыбнулся.

— Я кажусь себе самому спустившимся с высоты.

— И только!

— Клелия не любит меня. Я привык быть любимым.

— Вы видите это. Порвите с ней!

— Что вы мне поете! Ах вы, бурная женщина!

Его наглая насмешка взволновала ее.

— Мы принадлежим друг другу. Порвите с ней.

— Но, моя милая…

— Сейчас же! Иначе вы потеряете меня навсегда!

И она тяжелым жестом указала ему на большую статую женщины, вонзающей кинжал себе в грудь. Она высилась перед ними, сияя белизной на фоне затерянной во мраке воды мертвой лагуны. Она отворачивала лицо и закрывала его одной рукой из страха перед другою, которая приносила ей смерть, но Мортейль знал, что это была Проперция. Он испугался, его воображение заработало, и в нем вдруг проснулись его худосочные вожделения.

«Что за женщина! — сказал он себе. — Быть раздавленным и измученным ею должно быть наслаждением… Ведь у нас имеются такие милые инстинкты… Нет, дружище, голову выше! Но просто потерять ее, не обладав ею, и без оговорок отдать себя молодой девушке, очень мало умеющей ценить такой подарок, — это было бы слишком по-мещански, Унесем с собой немножко романтики. Итак, решено!»

— Проперция, — вздохнул он, — как давно уже я принадлежу вам, Я поехал в Петербург, потому что так решили вы, и, годы спустя, вернулся обратно, потому что вам захотелось на родину. Меня видят только в вашей свите, но, хотя все уверены, что мне принадлежит ваша спальня, в действительности я у себя только в вашей передней. Я играю перед самим собою смешную роль, и моя жизнь проходит в страхе, что другие могут это заметить. Ведь, что бы ни думали другие, я никогда не обладал вами.

— Так должно было быть, Морис. Или, вернее, я думала, что так должно быть. Теперь я спрашиваю: почему?

— Вам легко спрашивать. Что я мог сделать! Проперции не соблазняют. Ее даже не просят. Вначале я делал это; я казался себе смешным. Вы говорите, что хотите. Вы берете мужчину, которого хотите. Вы — Проперция Понти.

— Я не могу отдаться, я не могу требовать. Мне запрещает это скрытая частица меня: старый страх, оставшийся во мне после одного дня моей юности. Нет, я хотела быть побежденной и взятою насильно, подобно самым ничтожным.

— Я понимаю вас. Я великолепно анализирую ваше существо. Вы — целомудренная Валькирия! Но если я все-таки не мог — я хочу сказать, в душевном отношении. Вы для меня слишком могучи, я робею перед вами.

Он думал:

«Она чудовищна. Я восседаю на ее страсти, как обезьянка на слоне. Я необыкновенно гордо посматриваю вокруг и рискую своей шеей в угоду зевакам, завидующим мне».

Но, несмотря на все его шутки, ее страсть побеждала его. Она тяжело и мучительно для нее самой поднималась в ней, потрясая ее и его. Он чувствовал ее душевные объятия, такие крепкие и неотвратимые, как будто ее члены уже обвивались вокруг него. Ему стало страшно за свою гладко накрахмаленную рубашку и за равновесие своей души.

— Мы жаждем друг друга! — воскликнула Проперция, приложив руку к груди. Понизив голос, она быстро и горячо заговорила:

— Будем, наконец, просто любить друг друга. Мы всегда искали друг друга в искусственном саду, как вот этот.

И она указала через террасу на странную площадку, края которой, обнесенные высокой блестящей решеткой, омывала тихая вода.

— Там лужайка из зеленого влажного камня, деревья, пирамидальные или круглые, вырезаны из разрисованного дерева. В стеклянной темно-зеленой листве сверкают маленькие плоды из кроваво-красной яшмы. Там почки из слоновой кости, а цветы из порфира. Я беру в руки розу — она вся состоит из крошечных осколков камня. Так обманчиво каждое любовное движение, за которое я хватаюсь в вашем сердце, Морис. Все в нашей любви слишком гладко, холодно, обдумано, запутано, многосложно: точь-в-точь, как в этом искусственном саду. Неужели нам не суждено найти друг друга там, где пахнет землей, неужели мы не бросимся, хоть раз в жизни, на траву, где нас обожжет настоящая крапива, а к нашим губам прильнет теплая земляника?

Мортейль осмотрелся, разгоряченный, в смятении и в смутной тревоге, не представляет ли он собой зрелища для любопытных. Но Клелии поблизости не было, а все, кого он видел, были заняты самими собой. Боги на стенах изливали на всех чаши хмеля и вожделения. Во всех жилах клокотала кровь. Все прислушивались к ее кипению и отдавались упоению и восторгу. Точно откуда-то издали донесся до Мортейля голос Проперции.