Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни — страница 19 из 61

{142} реквизитная луна была создана по образу и подобию каганца, в слабом свете которого студент зубрит перед экзаменом. Сила, присущая слабости, к тому времени уже предательски отдала на откуп идеологии мысль о якобы восходящей буржуазии, которая так громко поносила тиранию. В сокровенном нутре гуманизма под видом его собственной души неистовствует изверг, который, будучи фашистом, весь мир превращает в тюрьму.


54. Разбойники. Кантианец Шиллер настолько же рациональнее, насколько и чувственнее, чем Гете, – и настолько же абстрактнее, насколько и полнее, пребывает во власти сексуальности. Сексуальность же как непосредственное вожделение превращает всё в объект действия и тем самым уравнивает. «Амалию за нашу шайку!»{143} – и потому душа Луизы подобна выдохшемуся лимонаду{144}. Женщин Казановы, которые не случайно имеют подчас вместо имени только одну букву, едва ли можно отличить друг от друга, как и женские фигурки, выстраивающие сложные пирамиды под звуки механического оргáна маркиза де Сада. Однако в великих спекулятивных системах идеализма, вопреки всем императивам, тоже живет толика подобной сексуальной грубости и неспособности различать – и сковывает одной цепью немецкий дух и немецкое варварство. Крестьянская похоть, лишь с трудом сдерживаемая поповскими устрашениями, отстаивает в метафизике в облике автономии свое право так же бесцеремонно низводить до сути своей всё, ей встречающееся, как ландскнехты низводят женщин в завоеванном городе. Чистое дело-действие{145} есть поругание, спроецированное на звездное небо над нами. А вот долгий, созерцательный взгляд, которому только и раскрываются люди и вещи, – это всегда такой взгляд, в котором безудержное стремление к объекту прерывается, осмысляется. Ненасильственное рассмотрение, порождающее всё счастье истины, сопряжено с тем, что созерцающий не вбирает в себя объект: это близость на расстоянии. Лишь потому, что Тассо{146}, которого психоаналитики охарактеризовали бы как деструктивную личность, робеет перед принцессой и падает цивилизованной жертвой невозможности непосредственного, – только поэтому Адельгейд, Клерхен и Гретхен{147} говорят созерцаемым, нестесненным языком, который делает их подобием праистории. Кажущаяся живость гётевских женщин оплачена отступлением, уклонением, и это больше, чем просто резиньяция перед торжеством порядка. Абсолютной противоположностью этому, символом единства чувственного и абстрактного выступает Дон Жуан. Когда Кьеркегор говорит, что в образе Дон Жуана заключена чувственность как принцип, он затрагивает саму тайну чувственности. Ее застывшему взгляду, пока в нем не пробудится самоосмысление, присуще как раз то анонимное и несчастливо-всеобщее, что роковым образом воспроизводится в его отрицании – во вступающем в силу суверенитете мысли.


55. Нельзя ли мне вас проводить?{148} Когда поэт в Хороводе{149} Шницлера нежно гладит гризетку, девушку, в противоположность пуританке, покладистую, та говорит ему: «Ну, чего ж ты не играешь на пианино?»{150} Она не может не догадываться о цели свидания, но и не оказывает явного сопротивления. Ее реакция имеет более глубокие истоки, чем конвенциональные или психологические запреты. Она свидетельствует об архаичной фригидности, о страхе самки перед спариванием, не приносящим ей ничего, кроме боли. Удовольствие – более позднее приобретение, оно немногим старше сознания. Когда видишь, как животные вынужденно, под каким-то заклятием, соединяются, начинаешь понимать, что слова о том, что матерью-природой сладострастие дано червю{151}, представляют собой образчик идеалистической лжи, по меньшей мере в том, что касается самок, у которых любовь случается из несвободы и которые познают ее лишь в качестве объектов насилия. Кое-что из этого оставалось присуще женщинам, по крайней мере, женщинам из мелкобуржуазной среды, вплоть до позднеиндустриальной эпохи. Память о давней ране продолжает жить даже после того, как цивилизованность изгладит физическую боль и непосредственный страх. Общество вновь и вновь низводит женскую самоотдачу к положению жертвы, из которого оно женщин вызволило. Ни один мужчина, уговаривающий бедную девушку пойти с ним, если только он не полностью отстранится, не может не почувствовать слабое проявление правоты в ее сопротивлении, в этой единственной прерогативе, которую патриархальное общество оставляет женщине, вынужденной, однажды поддавшись уговорам, тут же поплатиться за недолгое торжество своего «нет». Женщина знает, что с незапамятных времен она, дозволяющая, одновременно является обманутой. И поэтому, если она бережет себя, то уж точно будет обманута. Это знание заключается в совете новенькой, который Ведекинд вкладывает в уста содержательницы борделя{152}: «В этом мире есть только один путь к счастью – приложить все усилия к тому, чтобы сделать других настолько счастливыми, насколько возможно». Собственное удовольствие имеет предпосылкой беспредельное отбрасывание себя, на которое женщины из-за своего архаичного страха так же мало способны, как и мужчины в своем петушином важничанье. Лишь свобода является залогом не только объективной возможности счастья, но и субъективной способности к нему.


56. Генеалогические изыскания. Между Ибсеном и Неряхой Петером существует глубочайшее избирательное сродство. Оно того же рода, что и одинаково застывшая поза всех домочадцев на всех снятых со вспышкой фотографиях в семейных альбомах XIX века. Разве Неугомонный Филипп{153} не представляет собой истинную семейную драму, за каковую выдают себя Привидения? Разве строчки «В страхе маменька сидит, ничего не говорит»{154} не описывают выражение лица фру Боркман, жены бывшего директора банка?{155} С какой иной причиной связано исхудание мальчика, который не хотел «кушать супу», кроме как с грехами его отцов и унаследованным сознанием вины? Жестокому Фридриху прописывает горькое, но действенное лекарство тот самый враг народа, доктор Стокман{156}, позволяющий псу подъедать Филин обед. Глупая Паулинхен, играющая со спичками, – не что иное, как раскрашенная фотография малышки Хильды Вангель того времени, когда ее мачеха, женщина с моря, оставила ее в доме одну, а летающий высоко над церковной башней Роберт-самолет – это ее строитель Сольнес собственной персоной{157}. А что нужно Гансу-ротозею, как не солнце?{158} Кто заманил его в воду, как не старуха-крысоловка из Маленького Эйольфа{159} – создание того же пошиба, что и портной с большими ножницами? Суровый поэт, однако, ведет себя как страшный чародей, окунающий образы детей Нового времени в свою большую чернильницу, чернящий их предысторией, вновь извлекающий их на свет божий уже как сучащих ножками марионеток и таким образом вершащий суд над самим собой{160}.


57. Раскопки. Стоит только произнести имя такого писателя, как Ибсен, сразу же раздаются голоса, которые клеймят его самого и его сюжеты как устаревшие и отсталые. Это те же самые голоса, что шестьдесят лет назад возмущались модернистской растленностью и аморальной экзальтированностью его Норы{161} и Привидений. Ибсен, ярый буржуа, обратил свою ярость против общества, у самого принципа которого он позаимствовал и непримиримость, и идеалы. Он запечатлел портреты представителей сплоченного большинства, освистывающего врага народа, разместив их на исполненном пафоса, устойчивом к непогоде монументе, однако они по-прежнему не чувствуют, что им польстили. Поэтому они переходят к повестке дня. Там, где разумные люди едины в оценке поведения неразумных, всегда можно предполагать наличие неразрешенных проблем, отложенных на потом, болезненных рубцов. Именно так дело обстоит с женским вопросом. На деле он, на поверхностный взгляд, вследствие разрушения либерально-«мужской» конкурентной экономики, из-за появления женщин-госслужащих, которые столь же самостоятельны, как несамостоятельные мужчины, а также из-за разволшебствления семьи и ослабления сексуальных табу уже не стоит так остро. В то же время традиционное общество, продолжая существовать, искажает путь эмансипации женщин. Мало что так симптоматично для распада рабочего движения, как то, что оно не обращает на указанное обстоятельство никакого внимания. За допуском женщин ко всевозможным поднадзорным занятиям скрывается продолжение их расчеловечения. На крупном предприятии они остаются тем, чем были в семье – объектами. Следует помнить не только об их убогом рабочем дне на службе и о повседневной жизни, которая противоестественным образом сохраняет замкнутые домашне-хозяйственные условия труда в условиях промышленных, но и о самих женщинах. Покорно, без попыток сопротивления они отражают отношения господства и идентифицируют себя с ними. Вместо того чтобы решить женский вопрос, мужское общество настолько широко распространилось, что жертвы оказались неспособны этим вопросом даже задаваться. При условии, что им обеспечивают определенное обилие товаров, они с восторгом покоряются своему жребию, оставляют мышление мужчинам, клеймят любую рефлексию как проступок против женского идеала, пропагандируемого культурной индустрией, и вообще чувствуют себя комфортно в собственной несвободе, считая ее исполнением предназначения своего пола. Дефекты, которыми им приходится за это расплачиваться, и в первую очередь невротическая глупость, способствуют сохранению данного положения вещей. Еще во времена Ибсена большинство женщин, что-то представлявших собой в буржуазном обществе, были готовы наброситься на собственную сестру-истеричку, что вместо них безнадежно пытается вырваться из тюрьмы социума, столь твердо повернувшейся к ним всеми четырьмя стенами. Однако их внучки, вовсе не ощущая, что ситуация касается и их, снисходительно улыбнутся истеричкам и предадут их органам опеки, чтобы те деликатно о них позаботились. Истеричке, желавшей чудесного, пришла на смену неугомонная дура, которая ждет не дождется торжества беды. – Но возможно, так дело обстоит с любым устареванием. Оно объясняется не просто временнóй дистанцией, а вынесенным историей приговором. Его вещественное выражение – стыд, охватывающий потомка перед лицом представившейся ему ранее возможности, которую он не сумел воплотить в жизнь. Всё, что было воплощено, может быть позабыто – и сохраниться в настоящем. Устаревшее – это всегда лишь то, что не удалось, нарушенное обещание нового. Не напрасно женщин Ибсена называют «современными». Ненависть к современности