69. Маленькие люди. Тому, кто отрицает наличие объективных исторических сил, легко использовать в качестве аргумента исход войны. Он мог бы сказать, что немцы должны были победить: в том, что это им не удалось, виновата-де глупость их вождей. В то же время решающие «глупости» Гитлера – его отказ в разгаре войны ввязываться еще и в войну с Англией, его нападение на Россию и Америку – имеют конкретный социальный смысл, который, следуя собственной диалектике, неизбежно разворачивался от одного разумного шага к другому, и так вплоть до катастрофы. И если бы даже это была глупость, исторически она была бы вполне понятна; глупость – это вообще не свойство, присущее человеку от природы, а нечто произведенное и усиленное обществом. Господствовавшая в Германии клика толкала страну к войне, поскольку была лишена значимой империалистической позиции. В лишенности этой, однако, заключалось одновременно и основание той провинциальности, неуклюжести и ослепления, которые сделали политику Гитлера и Риббентропа неконкурентоспособной, а их войну – азартной игрой. То, что они были столь же плохо информированы о балансе, который тори соблюдали между общими экономическими интересами и частным интересом Британии, а также о силе Красной Армии, сколь и их собственные народные массы за кордоном Третьего рейха, невозможно отделить от исторического предназначения национал-социализма и даже от его мощи. Шанс совершить безрассудство заключался единственно в том, что они были не слишком осведомлены – и это же одновременно послужило основанием их провала. Промышленная отсталость Германии ограничивала политиков, которые хотели ликвидировать отставание и были пригодны для этого именно как голодранцы, их непосредственным, узким опытом – опытом политического фасада. Перед собой они уже не видели ничего, кроме ликующей толпы да запуганного партнера по переговорам: это закрывало им вид на объективную мощь большого скопления капитала. В том, что Гитлер, палач либерального общества, всё же по состоянию своего сознания был слишком «либеральным», чтобы понять, что под оболочкой либерализма за пределами Германии складывалось неудержимое господство промышленного потенциала, и заключалась имманентная самому Гитлеру месть. Он, как никакой другой буржуа узревший неистинное в либерализме, не узрел полностью власть, стоящую за ним, – именно ту общественную тенденцию, при которой Гитлер в действительности был лишь барабанщиком. Его сознание вновь вернулось к той исходной точке слабого и близорукого конкурента, с которой он начинал в надежде ускоренным путем ее оздоровить. Час немцев не случайно пробил именно в момент торжества подобной глупости. Ибо лишь те, кто был подобен этим равно ограниченным и в понимании мировой экономики, и в знании мира людям, могли вовлечь их в войну и запрячь их твердолобое упорство в упряжку предприятия, не сдерживаемого никакой рефлексией. Глупость Гитлера была хитростью разума{181}.
70. Мнение дилетанта. Третий рейх не породил ни одного произведения искусства, ни одного мыслеобразования, которые могли бы соответствовать хотя бы самым скудным либералистским требованиям к «надлежащему уровню». Уничтожение гуманности и консервирование духовных ценностей столь же мало сочетались друг с другом, как бомбоубежище и гнездо аиста, и воинственно обновленная культура уже в первый день своего существования выглядела так, как выглядели города в день последний – как груда развалин. По меньшей мере, ее насаждению население оказывало пассивное сопротивление. Однако якобы высвобожденная культурная энергия никоим образом не была впитана ни технической, ни политической, ни военной сферой. Варварство тут действительно всецело торжествует над собственным духом. Можно убедиться в этом на примере стратегии. Фашистская эра не привела к расцвету стратегии, а уничтожила ее. Великие военные концепции были нераздельно связаны с хитростью и фантазией – можно даже сказать, с личным умом и инициативой. Они полагались на ту дисциплину, что относительно независима от производственного процесса. Целью было добиться победы за счет особых инноваций, таких как косой строй или способность артиллерии к прицельной стрельбе. Во всем этом была некая доля предприимчивости как добродетели независимого буржуа. Ганнибал был порожден торгашами, а не героями{182}, а Наполеон – демократической революцией. Момент буржуазной конкуренции при ведении войны исчез во времена фашизма. Фашизм возвел в абсолют основную идею стратегии: использование временного несоответствия между ориентированным на убийство острием одной нации{183} и общим потенциалом другой. Но, изобретя тотальную войну как прямое следствие этой идеи и устранив различие между армией и промышленностью, фашисты этим сами же и уничтожили стратегию. Она устарела, как музыка военных оркестров и изображения боевых кораблей. Гитлер стремился к мировому господству за счет концентрированного террора. Однако средства, которые он для этого использовал, были уже нестратегическими: массивное скопление войск на отдельных участках, грубый фронтальный прорыв, механическое окружение противника, застрявшего за линией прорыва. Этот принцип, всецело количественный, позитивистский, лишенный всякой неожиданности, зато во всем «публичный» и слитый с рекламой, больше не приносил должного результата. Чтобы разгромить Гитлера, союзникам, располагавшим несравненно более богатыми экономическими ресурсами, нужно было лишь превзойти немецкую тактику. Тупость и ангедония войны, всеобщее пораженчество, которое лишь продлевает беду, были обусловлены упадком стратегии. Когда все действия рассчитываются математически, в них одновременно появляется некая глупость. Словно в насмешку над мыслью, что государством должен уметь управлять всякий, война с помощью радаров и искусственных портов ведется именно так, как ее представляет себе гимназист, втыкающий флажки в карту. Шпенглер надеялся, что после заката Европы наступит золотой век инженеров. Однако в качестве перспективы видится закат даже самой техники.
71. Pseudomenos{184}. Магнетической силе, с которой идеологии воздействуют на людей, даже когда уже кажутся им весьма сомнительными, можно, не ударяясь в психологию, найти объяснение в объективно обусловленном упадке логической очевидности как таковой. Дошло до того, что ложь звучит как истина, а истина – как ложь. Любое высказывание, любое сообщение, любая мысль изначально сформированы центрами культурной индустрии. То, что не несет на себе узнаваемых следов данной сформированности, заранее предстает недостоверным, и чем активнее институты общественного мнения подкрепляют сотнями фактов информацию, которую сами производят, чем больше они придают ей всю возможную доказательную силу, которой только может обладать тоталитарная власть, тем меньше к несформированному доверия. Истина, которая тщится этому противостоять, не просто кажется маловероятной, но и, среди прочего, слишком скудна, чтобы преуспеть в конкурентной борьбе с высококонцентрированным популяризационным аппаратом. Наглядным примером подобного механизма предстает Германия как крайний случай. Когда национал-социалисты стали применять пытки, они тем самым терроризировали не только людей у себя в стране и за ее пределами, но в то же время чем сильнее нарастала волна их зверств, тем более утверждались в мысли, что их не разоблачат. В подобные факты было невозможно поверить, что давало возможность с легкостью не верить в то, во что не хотелось верить ради собственного же мира и спокойствия, одновременно перед этими фактами капитулируя. Робкие люди убеждают себя в том, что всё слишком преувеличено: вплоть до начала войны подробности о концлагерях в английской прессе не приветствовались. Любое злодеяние в просвещенном мире вынужденно оборачивается страшной сказкой. Ибо неистинность истины имеет ядро, к которому жадно тянется бессознательное. Дело не только в том, что бессознательное жаждет ужасов. Фашизм и в самом деле менее «идеологичен», поскольку он непосредственно провозглашает принцип господства, который иные скрывают. Какие бы человеческие ценности ни противопоставляли демократии фашизму, он играючи опровергает их указанием на то, что они представляют не целокупную человечность, а лишь ее обманчивый образ, который он мужественно отвергает. Однако культура довела людей до такого отчаяния, что они как по команде отвергают шаткую возможность лучшего, если только мир идет навстречу их озлобленности и признает, насколько он зол. В то же время противостоящие фашизму политические силы и сами вынуждены постоянно прибегать ко лжи, если они в свою очередь не хотят быть полностью уничтоженными как деструктивные. Чем глубиннее отличие этих сил от существующего порядка, который при этом всё же позволяет им укрыться от еще более скверного будущего, тем легче фашистам удается пригвоздить их к позорному столбу неистинности. Лишь абсолютная ложь обладает еще свободой вообще изрекать истину. При подмене истины ложью, что почти исключает сохранение различия между ними и превращает в сизифов труд всякую попытку сохранить даже простейшее познание, в логической организации заявляет о себе торжество принципа, который в военном отношении повержен. У лжи длинные ноги: она опережает время. Превращение всех вопросов истины в вопрос власти, которого и сама истина не способна избежать, если она не хочет быть уничтоженной властью, не просто подавляет ее, как это было при прежних деспотических режимах, а захватывает уже самое нутро различия между истинным и ложным, в устранении которого и без того старательно участвуют наемники логики. Таким образом и выживает Гитлер, о котором никто не может сказать, умер он или спасся бегством.
72. Второй урожай. Одаренность, возможно, вообще есть не что иное, как удачно сублимированная ярость, способность преобразовывать энергии, однажды безмерно возросшие с целью разрушения строптивых объектов, в концентрацию терпеливого созерцания и при этом точно так же не отступать перед тайной объекта, как не отступаешь в детстве, пока к собственному удовлетворению не добьешься того, что несчастная игрушка издаст наконец писклявый звук. Кто из нас не замечал на лице человека, погруженного в раздумья, отвлеченного от практических вещей, черты той же агрессии, которая в ином случае находит практическое применение? Разве всякий, кто что-то производит, в наплыве эмоций не сознает себя озверелым, «яростно работающим»? И не требуется ли как раз подобной ярости, чтобы освободиться от предвзятости и от ярости, ею вызванной? Разве не было как раз примиряющее начало вырвано из рук начала разрушительного?