Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни — страница 26 из 61

ничего не стоящим жестом приветствия и иногда – контролем за служащими, так она и выглядит: миловидная, но недовольная, стройная и, как палка, прямая, натужно моложавая блеклая женщина. Ее истинная роль – следить за тем, чтобы входящему гостю нельзя было бы даже самостоятельно выбрать столик, за которым над ним учинится обслуживание. Ее привлекательность – обратная сторона собственного достоинства вышибалы.


76. Гала-ужин. То, как тесно переплетены сегодня прогресс и регресс, можно вывести из понятия технических возможностей. Механические процессы воспроизводства, развивавшиеся независимо от того, что воспроизводилось, стали самостоятельными. Они считаются прогрессивными, а всё, что в них не участвует, – реакционным и отсталым. Подобная вера поддерживается тем основательнее, чем вернее супераппараты, как только ими перестают сколько-нибудь пользоваться, грозят обернуться не оправдавшими надежд инвестициями. Однако поскольку их развитие существенно затрагивает то, что в эпоху либерализма именовалось показной стороной, и одновременно собственным весом раздавливает само дело, для которого аппаратура и без того является чем-то внешним, то из приспосабливания к ней потребностей следует гибель притязания на содержательность. Восторженное стремление овладевать новейшими процессами не только вызывает равнодушие к традиционному, но и идет навстречу стационарному хламу и просчитанному идиотизму. Давний китч во всех новых своих обличьях утверждается этим приспосабливанием как haute nouveauté[46]. Техническому прогрессу вторит упрямое и тщеславное желание ни в коем случае не приобрести залежавшийся товар, не отстать от сорвавшегося с цепи производственного процесса, и совершенно неважно при этом, в чем заключается смысл произведенного. Бежать за модой, пробиваться вперед, выстаивать в очереди – всё это повсеместно замещает хоть сколько-то рациональную потребность. Ненависть к фильму, вышедшему в прокат три месяца назад, которому во что бы то ни стало необходимо предпочесть самый новый, ничем от старого не отличающийся, едва ли уступает ненависти к радикальной, слишком уж современной музыкальной композиции. Потребители из массового общества желают немедленно оказаться в первых рядах и одновременно ничего не могут упустить. Если знаток в XIX веке прослушивал только один акт оперы из варварской убежденности в том, что ни один спектакль не должен заставлять его уделять ужину меньше времени, сегодня варварство, которому обходной путь к ужину отрезан, никак не может насытиться своей культурой. Каждую программу нужно высидеть до конца, каждый бестселлер – прочесть, каждый фильм в дни его успеха – посмотреть в главном кинотеатре. Обилие беспорядочно потребляемого приводит к пагубным последствиям. Оно лишает возможности ориентироваться, и, подобно тому как в огромном универмаге ищут проводника по отделам, застрявшее между предложениями население ждет своего вождя.


77. Аукцион. Распоясавшаяся техника уничтожает роскошь, но не за счет того, что объявляет привилегию правом человека, а за счет того, что при общем росте уровня жизни урезает возможность ее полноты{196}. Скорый поезд, который за два дня и три ночи проносится по всему континенту, – настоящее чудо, однако поездка в нем не имеет ничего общего с утраченным блеском train bleu{197}. То, что составляло наслаждение путешествием, начиная с прощальных взмахов руки из открытого окна, заботы приветливой обслуги, щедро одариваемой чаевыми, до церемониала приема пищи и постоянно сопровождающего путешественника чувства, что ему достается лучшее и при этом он никого не обделяет, – всё это исчезло вместе с элегантно одетой публикой, перед отправлением поезда совершавшей променад по перрону, которую теперь не отыщешь даже в холлах самых изысканных отелей. То, что в вагонах поездов втягиваются внутрь подножки, для пассажира даже самого дорого экспресса означает, что он, словно заключенный, принужден подчиняться лаконичным инструкциям железнодорожной компании. Хотя компания предоставляет ему точно рассчитанный эквивалент затраченных им денег, она удовлетворяет лишь усредненные потребности, и не более. Кому придет в голову, сознавая подобные условия, совершить с возлюбленной такое же путешествие, как когда-то из Парижа в Ниццу? Однако не отделаться от подозрения, что и к особой роскоши, громко заявляющей о себе, постоянно примешивается элемент произвольности, искусственной раздутости. Эта роскошь скорее должна в духе теории Веблена{198} позволить платежеспособным людям доказать себе и другим свою платежеспособность, нежели идти навстречу их и без того всё менее дифференцированным потребностям. В то время как кадиллак, вне всякого сомнения, имеет настолько же больше преимуществ перед шевроле, насколько он дороже стоит, подобное превосходство, в отличие от превосходства старого роллс-ройса, само по себе проистекает из общей конструкции, в которой хитрым образом используются в одном случае цилиндры, крепежи, аксессуары получше, а в другом – поплоше, однако при этом основная схема массового продукта остается прежней: достаточно лишь небольших изменений в производстве, чтобы превратить шевроле в кадиллак. Таким вот образом выхолащивается роскошь. Ибо среди всеобщей взаимозаменяемости счастье способно приносить лишь незаменимое. Никакими человеческими усилиями, никакими формальными резонами не отделить счастье от понимания того, что сказочно красивое платье носит одна-единственная, а не двадцать тысяч. Утопия качественного – того, что в силу своей неповторимости и уникальности не участвует в господствующих отношениях обмена, – в эпоху капитализма находит прибежище в фетише. Однако то счастье, которое сулит роскошь, в свою очередь предполагает существование привилегии, экономического неравенства, то есть общества, зиждущегося на взаимозаменяемости. Поэтому качественное само становится частным случаем количественного, незаменимое – заменяемым, роскошь – комфортом и, в конце концов, бессмысленным гаджетом. В таком порочном кругу понятие роскоши исчезло бы, даже если массовое общество не обладало бы тенденцией к нивелированию, относительно которой сентиментально сокрушаются реакционеры. Внутренняя структура роскоши небезразлична к тому, что происходит с бесполезным вследствие тотальной интеграции в царство пользы. Излишки бесполезного, в том числе и объекты наивысшего качества, уже выглядят как рухлядь. Драгоценности, которыми баснословные богачи наполняют свои жилища, беспомощно требуют музея, который, согласно посетившему Валери откровению, всё же убивает смысл скульптур и картин, подлинное место которых определяла единственно их мать – Архитектура{199}. Однако драгоценности, удерживаемые в домах тех людей, с которыми их ничто не связывает, наносят оскорбление самому способу существования, сформированному между тем частной собственностью. Если в антикварной мебели, которой обставляли свои дома миллионеры вплоть до Первой мировой войны, был еще хоть какой-то резон, поскольку она возводила идею буржуазного жилища на уровень мечты – кошмара, – не разрушая ее, то китайщина, которая тем временем вошла в обиход, всего лишь терпит своего частного владельца, чувствующего себя вольготно лишь при том свете и в том воздухе, что перегорожены предметами роскоши. Роскошь новой вещественности – это бессмыслица, способная питать еще разве что самозваных русских князей, предлагающих себя людям из Голливуда в качестве дизайнеров интерьера. Пути утонченного вкуса сходятся в аскезе. Ребенку, который под воздействием Тысячи и одной ночи воспаленно мечтал о рубинах и изумрудах, пришел в голову вопрос, в чем, собственно, заключается блаженство владения камнями, предстающими не как средство обмена, а как роскошная пещера. В этом вопросе отражена вся диалектика Просвещения. Он столь же разумен, сколь и неразумен: разумен, поскольку уберегает от поклонения кумирам, неразумен, поскольку оборачивается против собственной цели, которая присутствует только там, где ей не требуется оправдывать себя ни перед какой инстанцией, ни перед какой интенцией: нет счастья без фетишизма. Постепенно, однако, скептический детский вопрос распространился на всю роскошь в целом, не обойдя стороной даже голое чувственное удовольствие. Эстетическому взгляду, который отстаивает бесполезность в пику утилитарности, эстетическое начало, насильственно отделенное от целесообразности, представляется антиэстетическим, поскольку оно выражает насилие: роскошь становится грубостью. В конце концов роскошь поглощается подневольным трудом – или же застывает в форме карикатуры на саму себя. То, что еще сохраняется от прекрасного в условиях ужаса, предстает издевкой и изуродованной версией себя. И всё-таки эфемерный образ прекрасного говорит о том, что ужаса можно избежать. Некая доля этого парадокса лежит в основе всего искусства – сегодня он проявляется в том, что искусство вообще еще существует. Застывшая идея прекрасного требует и отказаться от счастья, и одновременно утверждать, что оно есть.


78. За горами, далеко-далеко{200}. В сказке о Белоснежке тоска находит более полное выражение, чем в любой другой. В чистом виде ее олицетворяет королева, которая смотрит в окно на снег и мечтает, чтобы у нее родилась дочь, прекрасная, как безжизненно-живые снежинки, как траурно-черная оконная рама, как кровь, пролившаяся от укола, – а потом умирает при родах. Это не способен изгладить даже счастливый конец. Как смертельно исполнение желания, так иллюзорно и спасение. Ибо более глубокое восприятие не даст поверить, будто удалось разбудить ту, что лежит, подобно спящей, в стеклянном гробу. Не является ли кусок отравленного яблока, который, когда несли гроб, выпал от тряски у нее из горла, не способом умерщвления, а скорее остатком упущенной, отвергнутой жизни, от которой она только теперь поистине выздоравливает, так как ее больше не увлекают за собой посланницы-лгуньи? И как убого там говорится о счастье: «Согласилась Белоснежка и пошла за ним следом»