{364}, при внезапном появлении оборачивается навязчивым возвращением старого, весьма смахивающим на травматический невроз. У ослепленного человека разрывается завеса временнóй преемственности, обнажая архетипы вечно одинакового: поэтому в открытии нового есть нечто сатанинское – вечное возвращение как проклятие. Аллегория novel у По заключается в головокружительно вращающемся, однако одновременно как бы застывшем движении бессильной лодки в водовороте Мальстрёма. Сенсации, в которых мазохист отдается на волю нового, суть в той же степени и регрессии. Психоанализ прав постольку, поскольку онтология бодлеровской современности, как и всякой, что за ней следует, отвечает инфантильным частичным влечениям. Их плюрализм – это разноцветная фата-моргана, в которой монизму буржуазного разума обманчиво предстает надеждой его собственное саморазрушение. Этот посул и составляет идею современности, и ради своего ядра, ради вечной неизменности всё современное, едва успев состариться, принимает вид архаического{365}. Тристан, возвышающийся среди XIX столетия как обелиск современности, одновременно представляет собой возвышающийся памятник навязчивой тяге к повторению. С самого момента своего возведения на трон новое неоднозначно. В то время как в нем соединяется всё, что выходит за пределы единства устойчиво существующего, всё более затвердевающего, одновременно с этим именно поглощение новым есть то, что под давлением указанного единства решительно способствует распаду субъекта на конвульсивные мгновения, переживая которые, он мнит себя живым, и тем самым в итоге способствует становлению тотального общества, которое новомодным образом истребляет новое. Стихотворение Бодлера о мученице плотской любви, жертве убийства{366}, аллегорически празднует святость удовольствия в жутко раскрепощающем натюрморте преступления, однако опьянение при созерцании обнаженного обезглавленного тела уже похоже на то опьянение, которое толкало будущие жертвы гитлеровского режима к тому, чтобы жадно и одновременно бесчувственно скупать газеты, в которых сообщалось о мерах, ведущих к гибели их самих. Фашизм был абсолютной сенсацией: в одной из своих речей во время первых погромов Геббельс похвалялся тем, что нацисты, по крайней мере, не скучны. В Третьем рейхе абстрактным страхом, порождаемым сообщениями и слухами, наслаждались как единственным стимулом, которого было достаточно, чтобы мгновенно распалить ослабленные чувства масс. Без почти непреодолимой власти желания газетных сенсаций, которое душит сердце, заставляя его судорожно сжиматься и перемещая его в давно прошедшие времена, невыразимое было бы невыносимо не только для его зрителей, но даже и для тех, кто его вершил. В итоге, в ходе войны самые страшные известия преподносились немцам как сенсации, и не делалось попыток замаскировать медленно приближающееся военное поражение. Таких понятий, как садизм и мазохизм, более недостаточно. В массовом обществе, характеризующемся техническими средствами распространения{367}, они опосредованы сенсацией, экстремальной новизной, далекой, подобно комете. Новое ошеломляет публику, которая под воздействием шока бьется в конвульсиях и забывает, кому причинено ужасное зло – тебе самому или кому-то другому. Содержание шокирующего сообщения становится действительно неважным по сравнению со степенью стимуляции, которую оно производит, как это в идеале и виделось заклинателям-поэтам; возможно даже, что ужас, которым наслаждались По и Бодлер, при его претворении диктаторами в действительность теряет свою сенсационность, выгорает. Насильственное сохранение качеств в новом было лишено качества. В качестве нового что угодно, опустошенное от себя самого{368}, может стать удовольствием, подобно тому, как отупленные морфинисты, в конце концов, без разбора хватаются за любые наркотики, вплоть до атропина. Точно так же, как в сенсации нивелируется различение качеств, в ней уничтожается всякое суждение: собственно, это и превращает сенсацию в движущую силу катастрофической инволюции. В ужасе регрессивных диктатур современность, диалектический образ прогресса, завершается взрывом. Новое в его коллективном обличье, на которое уже в определенной мере, подобно громким барабанам у Вагнера, указывает журналистская черта в Бодлере, – это на самом деле внешняя жизнь, вываренная до состояния стимулирующего и парализующего наркотика: неслучайно По, Бодлер и Вагнер были натурами зависимыми. Новое становится чем-то сугубо злым лишь вследствие тоталитарной обработки, при которой сглаживается то самое напряженное отношение индивида к обществу, что некогда породило категорию нового. Сегодня реакция на новое – неважно, какого рода, лишь бы оно было достаточно архаично, – стала повсеместной, превратилась в вездесущий медиум ложного мимесиса. Разложение субъекта свершается вследствие того, что он вверяет себя вечно иному, вечно одинаковому. Оно высасывает из личности всё непоколебимое. То, над чем Бодлер был властен благодаря силе образности, переходит во власть безвольной увлеченности. Неверность и нетождественность – патологическая реакция на ситуацию – стимулируются новым, каковое уже перестало быть стимулом. Возможно, тем самым человечество объявляет о своем отказе от желания иметь детей, поскольку каждый человек волен пророчить наихудшее: ведь новое – это тайный образ всех нерожденных. Мальтус{369} – один из праотцев XIX столетия, и Бодлер небезосновательно восславлял бесплодность. Человечество, которое отчаялось в своем воспроизводстве, бессознательно обращает желание выжить в химеру неизвестного, однако химера эта подобна смерти. Она указывает на гибель того общественного устройства, которое, в сущности, более не нуждается в своих членах.
151. Тезисы против оккультизма.
I. Склонность к оккультизму есть симптом инволюции сознания. Оно утратило силу мыслить безусловное и выносить обусловленное. Вместо того чтобы за счет работы понятия дать определение им обоим в их единстве и различии, оно смешивает их, не делая различий. Безусловное становится фактом, обусловленное – непосредственно сущностным. Монотеизм разлагается, становясь второй мифологией{370}. «Я верю в астрологию, потому что не верю в Бога», – ответил один из участников американского социально-психологического исследования. Вершащий суд разум, в свое время возвысившийся до понятия единого Бога, теперь, кажется, вовлечен в его падение. Дух разъединяется на духов и за счет этого утрачивает способность распознавать, что духов не существует. Завуалированная тенденция к беде, присущая обществу, дурачит свои жертвы ложным откровением, феноменом-галлюцинацией. Напрасно они надеются, что во фрагментарной осмысленности этого феномена смогут взглянуть в глаза всеохватному року и устоять. После тысячелетий просвещения человечество, чье господство над природой в виде господства над людьми превосходит по степени ужаса всё, чего они когда-либо опасались со стороны природы, вновь накрывает паника.
II. Вторая мифология более неистинна, чем первая. Первая была отложением уровня знаний, свойственного составлявшим ее эпохам, в каждую из которых сознание предстает несколько более свободным от слепой природной взаимосвязи, чем в предыдущую. Вторая же, искаженная и предвзятая, помещает однажды добытое знание о себе прямиком в общество, в котором из-за всеохватных отношений обмена пропадает как раз та стихийность, обуздать которую считают себя способными оккультисты. Взгляд корабельщика, обращенный к диоскурам, одушевление деревьев и источников – при всем нездоровом оцепенении перед необъясненным – были исторически соизмеримы с опытом субъекта, полученным от взаимодействия с объектами. Однако возрожденный анимизм как рационально утилизируемая реакция на рационализированное общество, практикуемая в ярмарочных балаганах и консультационных кабинетах ясновидящих всех мастей, отрицает отчуждение, о котором он сам свидетельствует и за счет которого живет, и словно суррогат подменяет собой неналичествующий опыт. Из того, что товар стал фетишем, оккультист делает крайне последовательный вывод: угрожающе опредмеченный труд корчит ему бесчисленные бесовские рожи из каждого предмета. То, о чем позабыли в мире, сконцентрировавшемся до продукта, – а именно, что его произвели люди, – вспоминается фрагментарно, навыворот, добавляется как некое существо в себе к в-себе-бытию объектов и приравнивается к нему{371}. Поскольку объекты эти охладели в лучах разума, утратили видимость одушевленности, постольку одушевляющее начало, их социальное качество, обретает самостоятельность как природно-сверхприродное, как вещь среди вещей.
III. Откат к магическому мышлению в эпоху позднего капитализма ассимилирует это мышление путем адаптации его к позднекапиталистическим формам. Сомнительно-асоциальные феномены на полях системы, жалкие попытки подсматривать сквозь щели в ее стене хотя и не позволяют увидеть ничего из того, что было бы за ее пределами, но зато тем явственней демонстрируют силы распада внутри нее. Те малые мудрецы, что запугивают клиентов, восседая перед хрустальным шаром, – это игрушечные модели мудрецов великих, держащих в своих руках судьбу человечества. Само общество так же погрязло во вражде и интригах, как обскуранты из Общества психических исследований{372}. Гипнотическое воздействие, которое оказывают оккультные явления, похоже на тоталитарный ужас: в сообразных сегодняшнему дню процессах одно переходит в другое. Усмешка авгуров разрослась до издевательского смеха общества над самим собой; оно наслаждается непосредственной материальной эксплуатацией душ. Гороскоп соответствует адресованным народу директивам кабинетных чиновников, а мистика чисел подготавливает к восприятию управленческой статистики и картельных цен. Сама интеграция оказывается, в конце концов, идеологией дезинтеграции на группы власти, которые истребляют друг друга. Кто попал в них, тот пропал.