Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни — страница 58 из 61

[119]: диалектикой пользуются, вместо того чтобы предаться ей. В таком случае суверенно-диалектическая мысль возвращается на додиалектическую стадию – стадию спокойного изложения того, что у любой вещи есть две стороны.


153. В заключение. Единственной философией, за которую перед лицом отчаяния можно нести ответственность, была бы попытка рассматривать все вещи так, какими они представлялись бы с позиции избавления{404}. Нет никакого иного света знания, кроме того, что проливает на мир избавление: всё прочее исчерпывается воспроизведением и всегда будет чем-то техническим. Следовало бы создать перспективы, в которых мир смещается, очуждается, являет свои трещины и раны подобно тому, как однажды предстанет в мессианском свете нуждающимся и искаженным. Для мышления важно только одно: создать подобные перспективы без произвола и насилия, целиком отталкиваясь от соприкосновения с предметами. Проще этого ничего нет, потому что текущее состояние неуклонно взывает к подобному познанию, да и потому что совершенная негативность, хотя бы раз целиком объятая взором, мгновенно предстает зеркальным отражением своей противоположности. Однако это и всецело невозможно, поскольку предполагает некую позицию, отстоящую от зачарованного круга наличного бытия, пусть даже на самую малость, в то время как всякое возможное познание не просто необходимо сперва отстоять у того, что бытийствует, чтобы это познание обрело обязательный характер, – оно и само как раз поэтому отмечено той же искаженностью и нуждой, которых намеревается избежать. Чем яростнее мысль отгораживается от собственной обусловленности ради обретения безусловного, тем более бессознательным – и потому роковым – образом она отдает себя во власть миру. Даже собственную невозможность она еще только должна постичь ради того, чтобы стать возможной. Однако перед лицом требования, которое тем самым к ней выдвигается, вопрос о том, действительно избавление или недействительно, сам почти не имеет значения.

Фрагменты, не включенные в книгу автором

От издателя

Впервые Малая этика Адорно была опубликована в издательстве Suhrkamp (Берлин / Франкфурт-на-Майне) в 1951 году. Издание второе, пересмотренное, было выпущено им же в 1962 году во Франкфурте. Последний тираж, вышедший при жизни автора – с 7001-го по 9000-й экземпляр, – увидел свет в 1964 году. По нему и воспроизводится настоящее издание. Небольшое количество текстов Адорно в разное время изъял из рукописи. На то у него были разные причины: отчасти он руководствовался соображениями о стройности замысла в целом, отчасти стремился избежать смысловых повторов. Но поскольку Адорно никоим образом не имел целью отступиться от изложенного, издатель полного собрания сочинений счел себя вправе привести эти доселе не публиковавшиеся фрагменты в приложении.

Ноябрь 1979

(1) Key people[120]. Тот тип задавак, что начинают считать себя значимыми лишь тогда, когда значимость их подтверждается ролью, которую они играют в коллективах (не будучи таковыми в реальности, поскольку существуют лишь ради собственной коллективности): депутат с повязкой на рукаве, оратор, вошедший в раж на торжественном мероприятии, предваряющий заключительную часть своей – сдобренной здоровым юмором – речи словами «Желаю, чтоб…», шакалы благотворительности, профессор, несущийся с одной конференции на другую, – все они некогда вызывали усмешку своей наивностью, провинциальностью и мелкобуржуазностью. Со временем их сходство с карикатурными персонажами из журнала Fliegende Blätter{405} сошло на нет, однако сам принцип{406} при этом с ужасающей серьезностью распространился на весь буржуазный класс. Мало того, что в профессиональной жизни его представители подвержены неусыпному контролю со стороны общества ввиду конкуренции и кооптации – их частную жизнь вобрали в себя те вещественные образования, до которых сгустились межличностные отношения. И причины тому, в первую очередь, сугубо материальные: лишь тот, кто выражает свое одобрение похвальным трудом на благо обществу в том виде, в каком оно существует, вступлением в ряды какого-нибудь признанного объединения, пусть даже это будут масоны, деградировавшие до уровня товарищей по кегельному клубу, вознаграждается доверием – а оно, в свою очередь, окупается привлечением заказчиков и клиентов, занятием доходного места. Substantial citizen[121]{407} определяется не только и не столько состоянием лицевого счета – и даже не тем, какой вклад он вносит в организации, в которых состоит; он обязан жертвовать обществу все свои жизненные соки и тратить те немногие свободные часы, которые остаются ему от казнокрадства, на занятие должности казначея или председателя всех тех комиссий, в какие его не то затянуло силой, не то он потянулся в них сам. У него не осталось в жизни иной надежды, кроме как на непременный некролог в корпоративном вестнике, когда придет его смертный час. Тот же, кто нигде не состоит, навлекает на себя подозрения: при принятии гражданства настоятельно требуется перечислить все объединения, к которым имеешь отношение. И всё же то, что мыслится как готовность индивида отринуть присущий ему эгоизм и посвятить себя целому, есть не что иное, как универсальное опредмечивание эгоизма, – и оно находит отражение в поведенческих стратегиях. Единичный человек, чувствуя себя бессильным перед лицом всесильного общества, сам себя познает лишь как социально опосредованного. Тем самым сотворенные человеком институции обретают еще более фетишистский характер: поскольку субъекты полагают себя исключительно показателями институций, те обретают статус воли Божьей. Как в древние времена человек ощущал себя частью семьи или рода, так сейчас он до мозга костей ощущает себя докторшей, сотрудником факультета или chairman of the committee of religious experts[122] – я как-то раз слышал это выражение из уст какого-то шарлатана, причем никто даже не улыбнулся. Человек в сознании своем становится тем, что он и так уже есть в бытии. В отличие от иллюзорности существующей в себе независимой личности в товарном обществе, подобное сознание истинно. Эти люди и в самом деле суть лишь докторша, сотрудник факультета, религиозный эксперт. Однако отрицательная истина оборачивается ложью, если выдается за позитивность. Чем меньше функционального смысла несет в наши дни общественное разделение труда, тем ожесточеннее субъекты цепляются за то, что предначертано им общественной судьбой. Отчуждение становится близостью, дегуманизация – гуманностью, уничтожение субъекта – его утверждением. На нынешнем этапе социализация человека увековечивает его асоциальность, но даже асоциальному человеку не следует тешить себя надеждой, будто он человек.


(2) Параграф. То, что нацисты сотворили с евреями, неописуемо: ни в одном языке не нашлось для этого подходящего слова, ведь даже «массовое уничтожение» применительно к тщательно спланированному, систематичному и тотальному звучит так, словно мы всё еще живем в старые добрые времена дегерлохского учителя{408}. Но дабы на жертв, и без того столь бесчисленных, что невозможно упомнить их имена, не пало еще и проклятие «да не будут они помянуты»{409}, слова необходимо было найти. Так в английском появился термин genocide. Однако за счет его кодификации, как она была произведена во Всеобщей декларации прав человека, неописуемое в знак протеста сделали соизмеримым. Возвысив его до понятия, признали саму возможность геноцида как институции отвергаемой, запрещаемой, поддающейся обсуждению. Не исключено, что настанет день, когда перед лицом Генеральной ассамблеи ООН будет обсуждаться, подпадает ли некое новое зверство под определение genocide или нет, имеют ли Объединенные Нации право вмешаться, хотя сами и не желают этим правом пользоваться, да и не лучше ли вообще изъять термин genocide из статутов ввиду непредвиденной сложности его применения на практике. А спустя всего ничего в прессе появятся проходные, типично газетные заголовки: «Геноцидные мероприятия в Восточном Туркестане практически реализованы».


(3) Имеющиеся в виду. Люди до такой степени манипулировали понятием свободы, что в конце концов оно стало означать право богатого и сильного отбирать у бедного и слабого то немногое, что у того еще осталось. Попытки это изменить считаются постыдным вторжением в область той самой индивидуальности, которая вследствие означенной свободы превратилась в управляемое ничто. Но объективному духу языка виднее. В немецком и английском слово «свободный» закреплено за ничего не стоящими вещами и услугами{410}. Независимо от критики политической экономии это свидетельствует о несвободе, заложенной в самих отношениях обмена: не может быть свободы, пока у всякой вещи есть своя цена, а в овеществленном обществе жалкими рудиментами свободы предстают лишь вещи, исключенные из механизма ценообразования. Если приглядеться получше, то, конечно, в большинстве случаев обнаружится, что и у них есть цена, что они суть придатки товаров или, по крайней мере, отношений господства: парки делают существование тюрем сносным для тех, кто не заключен внутри них. Однако для тех, кто свободен, непринужден, суверенен и легок, для тех, кто обретает свободу как привилегию против несвободы, у языка есть подходящее имя: бесстыдники.


(4) Les Adieux