Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни — страница 9 из 61

{47} внутри себя прежнее неудовольствие, то в данном случае неудовольствие непосредственно, в неизменном виде, стереотипно возводится в удовольствие как гордость за то, что ты способен его переносить: в отличие от вина, в каждом глотке виски, в каждой затяжке сигарой по-прежнему ощущается то отвращение, которое преодолел организм, чтобы пристраститься к столь сильным раздражителям, – и это единственное, что воспринимается как удовольствие. Таким образом, крутые парни, если судить по их собственному устройству, по тому, как обыкновенно представляет их нам киносюжет, суть мазохисты. В их садизме кроется ложь, и именно в качестве лжецов они становятся поистине садистами, агентами репрессии. Однако эта ложь не что иное, как вытесненная гомосексуальность, выступающая в роли единственной апробированной формы гетеросексуальности. В Оксфорде существуют две категории студентов – tough guys[18] и интеллектуалы. Последних – просто по контрасту – почти автоматически приравнивают к «феминным». Многое свидетельствует о том, что господствующий социальный слой на пути к диктатуре поляризуется в соответствии с двумя этими крайностями. В подобной дезинтеграции и заключается секрет интеграции, счастья единения в отсутствие счастья. В конце концов, по-настоящему феминными являются как раз таки tough guys, тогда как слабаки им нужны в качестве жертвы, чтобы не признаваться, до чего они сами на них похожи. Тотальность и гомосексуальность неотделимы друг от друга. Погибая, субъект отрицает всё, что не является ему подобным. В условиях общественного строя, ставящего во главу угла принцип мужского господства в чистом виде, сглаживается противопоставленность сильного мужчины и покорного юноши. Превращая всё вокруг, в том числе якобы субъектов, в объекты, принцип этот обращается в тотальную пассивность, образно говоря – в женственность.


25. Да не будут они помянуты{48}. Как известно, прошлая жизнь эмигранта аннулируется. И если прежде непереносимыми на новую почву и попросту чужеродными объявляли анкетные данные, то сегодня – духовный опыт. Отпадает всё, что не овеществлено, не поддается счету и мере. Но овеществление, не довольствуясь этим, простирается даже на собственную противоположность, на не подлежащую непосредственной актуализации жизнь; на то, что продолжает жить лишь в мысли и памяти. Для этого изобрели особую рубрику. Она носит название «Биографические данные» и фигурирует в опросных листах как приложение, идущее после вопросов о поле, возрасте и профессии. Опороченную жизнь еще и волокут на триумфальном кортеже Объединенных статистиков, и даже прошлое уже не защищено от настоящего, которое вновь предает его забвению, вспоминая о нем.


26. English spoken[19]. Во времена моего детства пожилые дамы-англичанки, с которыми мои родители поддерживали отношения, часто дарили мне книги: богато иллюстрированные произведения для юношества и даже миниатюрное издание Библии в зеленом сафьяновом переплете. Все книги были на родном языке дарительниц – о том, владел я им или нет, никто из них не задумывался. Непривычная недосягаемость книг, атаковавших меня своими иллюстрациями, крупными заголовками и виньетками, но написанных словами, которых я разобрать не мог, наполняла меня верой, что в случае этих книг речь вообще шла не о книгах как таковых, а о некой рекламе, возможно, о рекламе машин, подобных тем, что производил на лондонской фабрике мой дядя. С тех пор как я живу в англоязычных странах и понимаю английский, осознание это не только не угасло, но и усилилось. У Брамса есть Девичья песня{49} на слова Гейзе{50}, в ней такие строки: «O страдание, ты вечно суще! / Блаженство возможно лишь вдвоем». В самом популярном американском издании эти строки переведены так: «O misery, eternity! / But two in one were ecstasy». По-старинному страстные ключевые слова оригинала превратились в клише, типичные для шлягера и его превозносящих. В их ярком электрическом свете блистает рекламный характер культуры.


27. On parle français[20]. Насколько тесно переплетаются друг с другом сексуальное начало и человеческая речь, увидит тот, кто примется за чтение порнографической литературы на иностранном языке. При чтении де Сада в оригинале словаря не нужно. Самые завуалированные выражения, обозначающие непристойности, знаний о которых не дает ни школа, ни родительский дом, ни читательский опыт, понимаешь уверенно, как лунатик, подобно тому, как в детстве туманнейшие высказывания и наблюдения за проявлениями половой жизни складывались в верное представление о ней, – словно плененные страсти, окликаемые по имени этими самыми словами, проламывают как крепостную стену собственного порабощения, так и стену слепых слов и агрессивно, сокрушительно бьют в самое средоточие смысла, подобного им самим.


28. Paysage[21]. Недостатком американского ландшафта является не отсутствие исторической памяти, как того требовала бы романтическая иллюзия, а скорее то, что в нем не видно следа, оставленного человеческой рукой. Это относится не только к отсутствию пашен, к лесам, не знающим вырубки и часто похожим на низкие заросли, но прежде всего к дорогам. Они непременно оказываются словно пробитыми через ландшафт, и чем шире и ровнее они, тем бессвязнее и агрессивнее смотрится их блестящая лента в сравнении с очень уж заросшим окружением. Они ничего собой не выражают. Точно так же, как не знают они ни следов ботинок и колес, ни мягких пешеходных дорожек на обочине, обозначающих переход к растительности, ни тропок, ведущих вниз в долину, в них нет и того мягкого, смягчающего, неугловатого, что есть в вещах, к которым были приложены человеческие руки или непосредственные орудия ручного труда. Всё выглядит так, будто никто ни разу не погладил этот ландшафт по голове. Он безутешен и безотраден. Этому соответствует и способ его восприятия. Ведь то, что способен увидеть всего лишь брошенный из несущегося автомобиля взгляд, он удержать не в состоянии, и увиденное исчезает бесследно – так же, как и на увиденном не остается никакого следа.


29. Плоды карликового дерева. Вежливость Пруста: он уберегает своего читателя от стыда за то, что тому вдруг показалось бы, будто он умнее автора.

В XIX столетии немцы изображали свою мечту на полотне, и всякий раз у них выходили овощи. Французам же достаточно было изобразить овощи – и уже выходила мечта.

В англоязычных странах проститутки выглядят так, словно поставляют не только грех, но и адовы муки.

Красота американского ландшафта: даже в самом малом его сегменте прописано выражение неизмеримого величия всей страны.

В памяти эмигрантов всякое немецкое жаркое из косули так вкусно, будто ее подстрелил сам Вольный стрелок{51}.

В психоанализе нет ничего истинного, кроме преувеличений.

Счастлив ли ты, можно узнать у ветра. Несчастному он напоминает о хрупкости его дома и пробуждает от легкого сна и от тяжелых сновидений. Счастливому он поет песнь о защищенности: яростный свист говорит ему о том, что ветер больше не имеет над ним власти.

Беззвучный шум, знакомый нам с давних пор по снам, доносится до бодрствующего из кричащих заголовков газет.

Мифическая весть Иову[22] вернулась с появлением радио. Тот, кто авторитетно сообщает нечто важное, предвещает беду. Английское слово solemn означает одновременно «праздничный» и «грозный». Власть общества, стоящего за говорящим, сама собой обращается против тех, к кому обращаются.

Недавнее прошлое всегда представляется таким, будто его уничтожила катастрофа.

Выражение исторического в вещах есть не что иное, как выражение испытанных мук.

У Гегеля самосознание было «истиной достоверности себя самого», или, по выражению из Феноменологии, «родным ему царством истины»{52}. Даже когда они уже этого не понимали, самосознанием буржуа была по крайней мере гордость за то, что они обладают состоянием. Ныне self-conscious означает всего лишь рефлексию над «Я» в его скованности, в осознании бессилия: знание, что ты есть ничто.

Бесстыдство многих людей состоит уже в том, что они говорят «я».

Сучок в твоем глазу – лучшее увеличительное стекло.

Даже самый убогий способен найти слабые стороны у выдающегося человека, и даже самый глупый – отыскать ошибку в мыслях умнейшего.

Первый и единственный принцип сексуальной этики: обвиняющий всегда неправ.

Целое есть неистинное{53}.


30. Pro domo nostra[23]{54}. Когда во время прошлой войны – которая, как и всякая война, кажется по сравнению с последующей миром – симфоническим оркестрам многих стран заткнули их бахвалистые глотки, Стравинский написал свою Историю солдата для скромного, шокирующе скудного по составу камерного оркестра. Она стала лучшей его партитурой, единственным значимым сюрреалистическим манифестом, под конвульсивно-визионерским воздействием которого в музыке проявилась некая доля отрицательной истины. Предпосылкой к созданию этого произведения была бедность: оно именно потому столь радикально демонтировало официальную культуру, поскольку вместе с доступом к ее материальным благам ему был закрыт доступ и к ее враждебной всякой культуре помпезности. В этом обстоятельстве содержится подсказка для производства духовных благ после нынешней войны, прокатившейся по Европе волной столь мощных разрушений, сравниться с которыми зияния в музыке Стравинского не могли даже помыслить. Прогресс и варварство, образующие сегодня массовую культуру, переплелись настолько, что восстановить неварварское состояние можно исключительно посредством варварской аскезы, направленной против этой культуры и против прогресса в выразительных средствах. Никакое произведение искусства, никакая мысль не имеет шансов выжить, не отрекшись от ложного изобилия и первоклассного производства, от цветного кино и телевидения, от иллюстрированных журналов для богачей и от Тосканини