Министерство наивысшего счастья — страница 65 из 79

ей, вытянувшихся в цепь и похожих на скудные декорации какого-то устрашающего спектакля.

— Наше знакомство было страшным… страшным, но прекрасным… такое могло произойти только здесь. Было это весной девяносто первого, в год полного хаоса. Мы — все, кроме, кажется, Годзиллы — думали, что Азади за углом, всего в одном шаге. Перестрелки были каждый день, взрывы, убийства. Боевики открыто расхаживали по улицам с оружием…

Муса умолк, расстроенный звуком собственного голоса. Он отвык от него. Тило не спешила прийти к нему на помощь. Часть ее существа противилась истории, которую начал рассказывать ей Муса, и она была благодарна ему за переход к обобщениям.

— Так вот было. В тот год — когда мы познакомились — я только что нашел работу. Это было бы великим событием в моей жизни, но не стало, потому что в те дни закрывалось все. Ничто не работало… ни суды, ни колледжи, ни школы… нормальная жизнь рухнула… как я могу объяснить это тебе… какое это было сумасшествие… это была какая-то свалка, какая-то куча-мала… бесчисленные ограбления, похищения, убийства… массовые подтасовки на школьных экзаменах. Вот это было самое забавное. Внезапно, в самый разгар войны, все захотели сдать вступительные экзамены в высшие учебные заведения, потому что это помогало получать дешевые кредиты от государства. Я знаю одну семью, где три поколения — дед, отец и сын — сели за учебники, чтобы сдать выпускные школьные экзамены. Нет, ты только вообрази этот цирк. Фермеры, рабочие, торговцы фруктами, имевшие за плечами два и три класса, едва умевшие читать и писать, решили сдавать экзамены. Они переписывали задания из учебников и со свистом сдавали все на отлично. Они переписывали все, даже инструкцию в нижней части листа: «Перевернуть страницу!». Помнишь такие надписи в школьных учебниках? Они списывали и эту пометку. Даже сейчас, когда мы хотим уязвить человека его глупостью, мы его спрашиваем: «У тебя есть намтук пасс

Тило понимала, что он намеренно уклонился от темы, кружил вокруг да около истории, рассказывать которую ему было так же тяжело, как ей — слушать.

— Ты ведь тоже выпускница девяносто первого? — тихий смех Мусы выдавал любовь даже к слабостям его народа.

Она всегда любила в нем это, его полную и безоговорочную принадлежность к народу, который он любил и над которым смеялся, на который он жаловался и проклинал, но никогда не отделял себя от него. Может быть, она любила в нем эту черту, потому что сама она не могла ни о ком думать, как о «своем» народе. Если, может быть, не считать двух бродячих собак, приходивших ровно в шесть утра в парк, где она подкармливала их. Ее народом были и бродячие рабочие, с которыми она делила трапезу в чайной возле гробницы Низамуддина. Но и они на самом-то деле тоже не были ее народом.

Когда-то давно она думала, что Муса — «ее народ». Вместе они какое-то время были самостоятельной страной, островной республикой, отделившейся от остального мира. Однако с тех пор, как они решили идти дальше своими путями, она лишилась «народа».

— Мы сражались и тысячами погибали за Азади и одновременно старались урвать дешевые займы у того самого государства, против которого сражались. Мы — долина идиотов и шизофреников, и мы деремся за свободу, чтобы быть идиотами и…

Муса, усмехнувшись, замолчал и вскинул голову. На расстоянии от них по озеру проплыл патрульный катер. Солдаты с борта освещали воду мощными фонарями. Когда катер исчез из вида, Муса встал.

— Идем, бабаджаана. Что-то становится прохладно.

Это слово выскользнуло у него так естественно — «бабаджаана», «любовь моя». Она это заметила, он — нет. Было совсем не холодно, но они ушли с палубы в дом.

Гульрез спал на ковре в столовой. Ага и Ханум самозабвенно играли на спящем Гульрезе, словно его тело было специально создано на радость кошкам для их игр. Ага прятался в сгибе колена. Ханум поджидала его в засаде, устроенной на господствующей высоте бедра.


Муса остановился у входа в резную, вышитую, узорчатую, расписную и филигранную спальню.

— Можно войти? — спросил он, и это покоробило Тило.

— Рабы ведь не обязательно глупы, не так ли?

Она села на край кровати и откинулась на спину, подложив руки под голову. Ноги остались стоять на полу. Муса сел рядом и положил руку ей на живот. Напряжение улетучилось из спальни, как нежеланный гость. Было темно, если не считать скудного света, проникавшего из коридора.

— Хочешь, я дам тебе послушать кашмирскую песню?

— Нет, спасибо, друг, я ведь не кашмирский националист.

— Скоро ты станешь им. Через три, максимум четыре дня.

— Это почему?

— Станешь. Я хорошо тебя знаю. Когда ты увидишь то, что увидишь, и услышишь то, что услышишь, у тебя не останется выбора. Потому что ты — это ты.

— Я получу диплом? Или даже степень?

— Да, и ты выдержишь испытания с блеском. Я тебя знаю.

— На самом деле ты плохо меня знаешь. Я патриотка. У меня по коже бегут мурашки, когда я вижу национальный флаг. Меня тогда охватывают такие эмоции, что я теряю способность трезво мыслить. Я люблю флаги, люблю марширующих солдат и все такое. Что это за песня?

— Она тебе понравится. Сквозь комендантский час я принес ее тебе. Она была написана для нас — для тебя и для меня. Одним парнем по имени Лас Коне. Он из моей деревни. Тебе точно понравится.

— Уверена, что нет.

— Ну все равно. Дай мне шанс.

Муса достал из кармана пхерана диск и вставил его в плеер. Через секунду раздались аккорды гитары, и у Тило от удивления широко раскрылись глаза.

Trav’ling lady, stay awhile

Until the night is over.

I’m just a station on your way,

I know I’m not your lover.

— Леонард Коэн.

— Да. Даже он не знает, что на самом деле он кашмирец, как не знает и того, что его настоящее имя Лас Коне…

Well I lived with a child of snow

when I was a soldier,

and I fought every man for her

until the nights grew colder.

She used to wear her hair like you

except when she was sleeping,

and then she’d weave it on a loom

of smoke and gold and breathing.

And why are you so quiet now

standing there in the doorway?

You chose your journey long before

you came upon this highway.

— Откуда он мог это знать?

— Лас Коне знает все.

— У нее была такая же прическа, как у меня?

— Она была цивилизованным человеком, бабаджаана, а не моут.

Тило поцеловала Мусу. Почти силой удерживая его в объятии, она прошептала: «Отойди, горец, от тебя ужасно воняет»

— Ты просто речная чистюля с равнины.

— Когда ты мылся последний раз?

— Девять месяцев назад.

— Я серьезно.

— Ну, где-то с неделю назад. Точно не помню.

— Урод вонючий.


Муса принимал душ очень-очень долго. Она слышала, как под струями воды он напевал песню Ласа Коне. Он вышел из душа голый, в полотенце, обмотанном вокруг пояса, источая аромат мыла и шампуня. От этого запаха Тило сдавленно рассмеялась.

— Ты пахнешь как летняя роза.

— Я на самом деле чувствую себя виноватым, — улыбнувшись, ответил Муса.

— Верю, ты действительно раскаиваешься.

— Еще бы, после недели моего несказанного гостеприимства в отношении вшей и пиявок мне стоило большого труда согнать их с насиженного места.


Они всегда подходили друг другу, как части нерешенной (а возможно, и нерешаемой) головоломки, — ее текучий дым гармонировал с его устойчивостью и солидностью, ее дух одиночества с его коллективизмом, ее странности с его прямолинейностью, ее беззаботность с его самоограничением. Ее спокойствие с его спокойствием.

Были, конечно, и другие элементы, которые просто не могли подходить друг к другу.

То, что происходило в ту ночь на борту плавучего дома «Шахин», было не столько любовным действом, сколько горестной элегией. Их застарелые раны оказались слишком свежими и слишком глубокими, чтобы их можно было быстро уврачевать. Но на один быстротечный момент они смогли соединить их, как накопленный карточный долг, и разделить боль поровну, не поминая ударов и не спрашивая, кто кому их нанес. На этот краткий миг они смогли отречься от мира, в котором жили, и приняли придуманный ими мир за настоящий. В этом мире «моуты» отдавали приказы, а солдаты закапывали себе в уши капли, чтобы лучше их слышать.

Тило знала, что под кроватью лежал автомат, но ничего не сказала по этому поводу. Она ничего не сказала и потом, когда были пересчитаны и расцелованы все мозоли Мусы. Тило лежала на нем, как на матрасе. Положив подбородок на сплетенные пальцы и подставив свой абсолютно не кашмирский зад сринагарской ночи. То, что путь Мусы снова привел его к ней, нисколько ее не удивляло. Она отчетливо помнила один из дней 1984 года (кто не помнит тот год?), когда газеты сообщили о том, что один кашмирец по имени Макбул Бутт, сидевший в тюрьме за убийство и государственную измену, был повешен в делийской тюрьме Тихар. Его останки были зарыты в тюремном дворе, чтобы могила не стала местом поклонения в начавшем уже тогда закипать Кашмире. Новость эта оставила равнодушными профессоров и преподавателей, не придавших ей никакого значения, но в тот вечер Муса сказал ей — спокойно и буднично, просто констатируя факт: «Когда-нибудь ты поймешь, почему для меня история началась только сегодня». Тогда она не вполне поняла смысл его слов, но напряжение, с которым они были сказаны, она запомнила навсегда.

— Как поживает королева-мать Керала? — спросил Муса, обращаясь к вороньему гнезду, в которое превратились волосы Тило.

— Не знаю, я не ездила к ней.

— Ты должна.

— Я знаю.

— Она — твоя мать. Она — это ты, а ты — это она.

— Это чисто кашмирский взгляд. В Индии все по-другому.

— Я не шучу. Я говорю вполне серьезно. Это нехорошо с твоей стороны, бабаджаана. Ты должна поехать к ней.