— Слиха, кто взламывает двери в шабат?
— Мои двери, — ответил Гур, — когда хочу — тогда и взламываю!
Но взлом прекратил.
Конец саженца торчал с лоджии, и они решили его заарканить. Гур достал веревку, сделал кольцо, и они начали забрасывать лассо.
Они сбросили с лоджии все, что было возможно: старый ковер, банку с грибами, горшок с фикусом — фига не поддавалась.
Из синагоги возвращались старики, они были недовольны:
— Кто в субботу бросает лассо?! — возмущались они.
— Не слушай, — успокаивал Гур, — ерунда! В Торе нет ни слова о лассо.
Он позвонил слесарю — и вскоре тот притащился, одним движением открыл дверь и взял сто шекелей.
— Шабат, — понял Гур, — двойная цена. Хотя в Торе об этом ни слова…
Он вынес саженец, укрепил его на крыше машины — и они покатили.
«Фордик» летел по Иудейской пустыне. Похожие на верблюдов, стояли горы. Солнце было в зените.
— Ты умеешь сажать? — поинтересовался Гур.
— Что там уметь?! Если я могу написать песню, что мне стоит посадить какую‑то фигу?
Они проехали Кирьят — Арбу и вскоре остановились у небольшой рощицы. Шапольский вышел из машины.
— Где Авраам? — спросил он.
— Рядом, — Гур указал рукой в сторону Хеврона, — не более двух километров.
Шапольский почистил туфли, поправил платочек в кармане и торжественным шагом двинулся к рощице.
Гур взял фигу, лопату, лейку с водой и потащился за ним.
— Ботаник вонючий, — ворчал он.
Шапольский остановился.
— Здесь! — он величаво простер руку. — Дай лопату. — Он подтянул галстук. — Гур, ты можешь прочесть молитву, — это исторический момент!
— Если вспомню, — ответил Гур и начал что‑то шептать на иврите.
— Амен! — патетично произнес Шапольский, взял лопату, размахнулся и вонзил ее в свою ногу.
— Ай — ай — ай! — завопил он. — Где ты взял эту лопату?!
Несколько минут он прыгал вокруг саженца и орал. Это напоминало туземный ритуальный танец.
Потом он снял ботинки и долго тер ногу.
— Пишите песни, маэстро, — бросил Гур и посадил саженец. — На, полей, — он протянул Шапольскому лейку.
Шапольский полил ногу.
— Спасибо, теперь легче, — сказал он.
— П — преобразователь природы! — выругался Гур и полил саженец. — По коням!
Шапольский сел под фигу.
— В пустыне дикой, одинокий… — затянул он.
— Что?!
— …Под фигой мирно я сидел, — в глазах Шапольского гулял восторг. — У меня пошли стихи, — сообщил он.
— Еще один «Гимн поселенцев»? — поинтересовался Гур.
— У меня полилось, — сообщил Шапольский. — Уже давно у меня ничего не лилось.
— Не вовремя, — заметил Гур.
Шапольский возвел глаза к небу.
— …Под фигой мирно я сидел! — повторил он.
Видимо, его заело.
— Беседер, — сказал Гур, — сиди под фигой, дари именные часы, покупай квартиры, завтракай в «Кинге» — я еду в Негев!
— Захватишь на обратном пути, — бросил Шапольский.
— Что, труп?! — Гур поднял Шапольского и понес в машину. — Здесь террорист на террористе!
— …Под фигой мирно я сидел… — бормотал Шапольский.
Машина неслась к Беер — Шеве.
— Душитель поэтов, — повторял Шапольский, — убийца сонета. А возможно, и поэмы. Русская литература тебе этого не простит, русская литература… Что это за прекрасные женщины в черных шалях? Что это за смуглые леди?! Что это за удивительные старики, похожие на Авраама? И что это за табор, который торгует и кричит?
— Эти смуглые леди — бедуинки, — ответил Гур, — старики — бедуины, а табор — бедуинский шук.
— Хочу на шук, — пропел Шапольский.
— Какого дьявола тебе бедуинский шук? Прибалтийскую сосну мы уже купили!
— Не знаю… Меня здесь ждет чудо. На этом шуке меня ожидает чудо!
— Верблюд, вот что тебя здесь ожидает! — Гур резко остановил машину.
— А почему бы не попутешествовать по пустыне на верблюде? — философски спросил Шапольский. — «В пустыне дикой, одинокий, по шуку мирно я бродил…»
Они двинулись по базару: горланили продавцы, свисали ковры, красовались горшки, глиняные сосуды, кальяны, играла медь. И вдруг на солнце что-то блеснуло и ослепило Шапольского. «Пламенному революционеру Абраму Шапольскому — Лев Троцкий» — крышка дедушкиных часов сияла в негевском солнце. Над ними возвышался худой старик бедуин, босой, в белом бурнусе.
— Шалом, — пропел бедуин, — все, что ты видишь, цветок души моей, овеяно веками — чайник, кофейник…
— Откуда они у тебя? — Шапольский указал на часы.
— Ай — ай — ай, — запел старик бедуин, — еще Сулейман Великолепный…
Шапольский все понял.
— Сколько? — спросил он.
— Цветок души моей, — вновь запел старик и возвел глаза к небу, — ай — ай — ай… Воля аллаха — очень ценный товар, очень древний, ему нет цены, а аллах, благословенно будь имя твое!..
— Цена меня не волнует, — заметил Шапольский.
— А — а-а, — запел старик, — Сулейман Великолепный бросал на них лучезарный взор свой, Саладдин Премудрый…
— Дойдет до Магомета, — предупредил Гур.
— Сколько? — повторил Шапольский.
Бедуин продолжал петь:
— Прадед мой Абу — Мусса отдал за них пять верблюдов.
— Двугорбых? — уточнил Гур.
— Сосед мой Ахмед Аль — Рашид дает мне за них семь верблюдов!
— У меня нет верблюдов, — сказал Шапольский.
— Ай — ай — ай, воля аллаха. Один верблюд — пять тысяч шекелей, семь верблюдов — тридцать пять тысяч… Три тысячи, — подытожил бедуин.
— Папаша, — Шапольский был возмущен, — вы обалдели от солнца — они ж даже не ходят!
— Время застыло в них, цветок души моей, — в них поют барханы, века живут в них. На, — он протянул часы Шапольскому, — почувствуй тепло руки Сулеймана.
Часы были теплы, но Шапольский не был уверен, что это тепло Сулеймана.
— Две тысячи, цветок души моей.
В пустыне, под жарким солнцем, на шумном шуке шел спор поэта с бедуином.
В конце концов Шапольский сорвал с запястья свои золотые часы.
Бедуин кусанул их, потом взвесил на руке.
— Всего три верблюда, — покачал он головой и отдал Шапольскому реликвию деда…
— Теперь сдай их в бедуинский музей, — бросил Гур.
…Они гнали по пустыне. Они въехали в желтое: камни, песок, скалы — все было желтым.
Чем дальше они врезались в пустыню — тем больше она околдовывала Шапольского.
Он не знал, кто он, откуда, куда бредет. Его не было… Впервые в жизни он отвязался от надоевшего ему субъекта — самого себя. Он был околдованный странник, зачарованный кочевник. Неведомое чувство овладело им: он смотрел на пустыню и вспоминал, что когда-то шел по ней. Вспоминал, как воевал с Амалеком и как Моисей поил его водой из скалы. Он ощущал во рту вкус манны небесной и сладких плодов земли Ханаанской. Вдруг он почувствовал, что вышел из рабства и что кончилось его долгое изгнание.
— Шапольский, — сказал Гур, — каждый раз, когда я здесь бываю, у меня чувство, что я шел с Моисеем, что воевал с Амалеком.
Шапольский удивленно смотрел на друга.
— Гур, мы знакомы тридцать пять веков, — сказал он. — Ты помнишь, как мы жевали манну и перепелов?
— С тех пор я предпочитаю перепелов, — заметил Гур.
— Гур, — сказал Шапольский, — я хочу купить верблюда, уйти в пустыню и кочевать от колодца к колодцу, гнать стадо и размышлять. Кровь Авраама все еще бродит в нас. Мы кочуем и нигде не можем найти себе места.
— Еврей — тот, кто не может найти себе места, — произнес Гур.
Они закурили и молча смотрели на бегущие тучи.
— Мы кочевники, Шапольский, — повторил Гур. — Оседлые народы не любят кочевников. Мы кочуем во времени, в пространстве, в самих себе. Нам милостиво разрешили создать государство, чтобы мы осели. Они хотели очиститься от комплекса вины, Шапольский, а заодно очистить от нас мир. Чтобы мы не возвращались из лагерей в Европу, чтобы мы покинули их Америку. Да — да, не жги меня своим страшным интеллектуальным оком… И в глубине своей оседлой души надеялись, что нас всех здесь утопят в море… Вот какие мысли приходят ко мне, Шапольский, в пустыне… Ерунда, что Б — г наказал нас пустыней! Пробродив сорок лет, мы стали умнее, и в Ханаан вошло не стадо горных козлов, а мудрый народ, который не так‑то просто уничтожить. В пустыне Б — г привил нам вкус к жажде — жажде воды, справедливости, свободы. Тем, кто жил в плодородных рощах, на зеленых лугах, в плодоносных долинах, было проще, но этой жажды у них нет. Недаром Моисей бежал в пустыню — ему
надо было привести в порядок свои мысли. Вот и мои приходят в порядок. Еще час — другой — и я буду знать, как мне жить дальше…
Солнце садилось. Горы меняли цвет. Из желтых они становились розовыми, потом красными. Тучи плыли над головами.
— Давай‑ка поедем, — сказал Гур. — Сейчас хлынет ливень, и воды выйдут из вади и затопят дороги. Волны будут сносить машины, а мы должны беречь наши жизни, назло всем.
— Не могу уезжать, — сказал Шапольский, — какая красота!
Хлынул ливень. Вода неслась по пустыне. Они бросились к пещере.
— Намолились пейсатые на нашу голову! — кричал Гур.
— Чудо! — Шапольский весело несся по лужам. — Какое чудо!
— Ерунда! — шумел Гур. — Единственное чудо в Израиле — это пустыня!
— Ты циник, Гур.
— Да, я огрубел. Я грубый человек.
— Ты грубый человек, Гур, ты жлоб, ты накупил мне калориферов, потому что знаешь, что я дрожу и летом, ты кормишь меня хурмой, потому что помнишь, как я любил ее в школе, ты не даешь мне поднять чемодан и ищешь мне квартиру с видом на Яффо. Я живу среди вежливых людей, Гур, мне они осточертели, я хочу грубых…
Ливень кончился столь же внезапно, как начался. Они даже не успели добежать до пещеры…
— По коням! — скомандовал Гур, и они вновь понеслись. Они бродили по Авдату, построенному набатийцами более двух тысяч лет назад, пили парное молоко в кибуце Ютвата, облазили Соломоновы столбы в национальном парке Тимна, пили ледяную воду из прудов Эйн — Авдата, ночевали в кибуце Сдэ Бокер, стояли над кратером Рамон.