Минотавр — страница 32 из 38

Спустя четыре года школьный психиатр посоветовал Лее перевести его в какой-нибудь закрытый интернат, желательно подальше от дома, ибо ставшее почти постоянным отсутствие отца в сочетании с его неожиданными и всегда короткими визитами серьезно сказываются на психическом состоянии мальчика, который в результате стресса становится все более возбужденным и агрессивным. В интернате, где распорядок неизменен и одинаков для всех учащихся, он успокоится; отсутствие нервной обстановки для него сейчас важнее, чем материнский надзор и домашний образ жизни.

Скрепя сердце, Лея последовала этой рекомендации. Она выбрала интернат, в котором работали самые лучшие психиатры, и сама отвезла туда сына…

21

Около трех лет Александр посвятил закупкам запчастей и вооружений для израильской армии. Поскольку даже в самом начале он этим увлечен не был, то совсем скоро ему стало и вовсе скучно. Все было хорошо. Имение прочно стояло на ногах, принося изрядный доход; еще большую прибыль неизменно приносили ему его деловые операции. Поинтересовавшись однажды положением своих финансовых дел, Александр обнаружил вдруг, что даже наличных денег на счету, захоти он уйти на покой, ему хватит до конца жизни. Но где он, этот конец, и чем ему занять себя до того, как он наступит? Что ему делать с этими сотнями тысяч долларов и что ему делать со своей жизнью? Пока он заполнял ее делами и службой, выполнением взятых на себя обязательств, командировками, жизнь была ему не в тягость, но не более того. Он окружил себя достаточным комфортом, без лишнего энтузиазма собирал антиквариат и живопись, немного — очень немного играл сам и очень много слушал, как играют другие, посещая концерты в те дни, когда бывал за границей, или ставя пластинки, когда бывал дома… пожалуй, именно музыка отвлекала его от мысли о бесцельности бытия и давала ему силы на дальнейшую жизнь. Но иной радости у него не было — в сердце его была пустота.

И даже эта радость, нередко казалось ему, эта единственная и незамутненная оставшаяся у него радость, все чаще и чаще смахивала на мучение…

В дневнике он сделал следующую запись:

«Сегодня я решил замкнуть еще один круг своей жизни. Я продаю компанию и возвращаюсь в кадровую армию, при условии, что мне предоставят достаточно широкие возможности. Мне нужен размах, мне нужно напряжение жизни, и чем сильнее, тем лучше. Во всяком случае, это напряжение должно быть сопряжено с большим риском, чем бизнес. Постоянная близость к дому давит на меня; я испытываю непреходящее чувство вины, которой за собой не знаю. В принципе я должен (умом понимаю это) каждый вечер возвращаться в дом на холме. Но я уже давно не делаю этого. Если случится так, что вся моя работа будет необходимо связана с постоянным пребыванием за границей, мне будет легче.

Лучше всего было бы получить возможность снова оказаться в городах, о которых столько рассказывал мне отец. И не в последнюю очередь потому, что именно там, мне кажется, у меня будет больше шансов встретить ее. Мне кажется, что все последнее время до меня доносится ее голос, почти что крик: „Где ты? Если ты не найдешь меня, если не протянешь мне руку, я покину тебя, и ты потеряешь меня навсегда“.

У моей теории о трех кругах музыки нет, конечно, никакой объективной ценности; предложи я ее на рассмотрение любой Академии наук, я был бы поднят на смех. И справедливо. Но для меня она сохранила все свое значение. Она является определяющей для моего внутреннего мира, который, как мне кажется, все больше становится похожим на мир, окружавший мою мать перед смертью. Более того, мне кажется, что, прорвавшись в центр внутреннего круга, я буду там не один. Там будет ждать меня она — девушка или женщина с волосами цвета темной меди и медовыми глазами. Она уже давно ждет меня там, в центре третьего круга. Там и есть мое место. Не понимаю, зачем я возвращаюсь в эту реальность, живой, целый и невредимый.

Вот почему я решил продать свою компанию и вернуться в армию. Я поставил Нахману всего лишь одно условие. Если оно не будет принято? Что ж… придется придумать что-нибудь другое».

Итак, Александр Абрамов продал свое дело и известил Министерство обороны, что просит принять его на работу, связанную с постоянным пребыванием за границей — либо в Службу информации, где его знание языков и деловые связи, безусловно, будут полезны, либо в отдел разведывательных операций. Он прямо подчеркнул при этом, что материально совершенно обеспечен, — это делает его независимым и неуязвимым от каких угодно меркантильных соблазнов, и материальной выгоды ни в каком виде от будущей службы он не ждет и не ищет.

Это был сильный аргумент. И он был принят в разведку: сначала в арабский сектор. Когда началась очередная война между Израилем и его соседями, он удостоен был официальных наград за успехи, достигнутые в сборе разведывательных данных, которые ему удалось добыть — в немалой степени во время допросов. О том чувстве глубокой тоски, которое охватывало его во время каждой встречи с пленными арабами или осведомителями из вражеских армий, с ними он должен был встречаться по долгу службы, об этом возникавшем у него чувстве он никому не рассказывал. Может быть, потому, что каждый раз — в темной ли и пустой комнате для допросов, во мраке ли ночи посреди безлюдного вади, барханов пустыни или кромешной тиши плантаций — перед глазами его вставало лицо того араба, которого под страхом смерти он когда-то лишил жизни в Галилее; это происходило так, словно его противник каким-то невероятным образом воскрес, и в силах Александра было оставить его в живых; сделать так, чтобы того, что было, не стало.

Это наваждение мучило его все сильней.

Те арабы, которых к нему приводили, не угрожали ему, не клялись убить его или изнасиловать; однако он ни на минуту не сомневался, что они бы это сделали, дай им такую возможность. Разговаривая с ними, он на расстоянии чувствовал исходящий от них запах страха; ощущал их отчаяние, ненависть и оскорбленное чувство собственного достоинства — тот самый запах, исходивший тогда от араба, из которого под его пальцами уходила жизнь; жизнь, состоявшая из таинственной общности души и тела, жизнь, исчезнувшая в ту секунду, как эта общность была разрушена.

«Эти арабы, — все чаще с тоской думал Александр, в темноте бесчисленных ночей, наедине сам с собой, — эти несчастные арабы, над которыми я, по сути дела, издеваюсь только потому, что волею судьбы они попали мне в руки, кто они такие, если не те же мальчишки, их к нам во двор приводили их матери, которые у нас работали, которые протягивали мне еще теплые лепешки… это с ними я гонялся за дикими кроликами в нашем саду. Это их матери украдкой прижимали меня к себе и целовали, называя нежными именами, когда мне еще не было пяти; жалея, они гладили меня, без конца повторяя, какой я красивый. Они ласкали меня чаще, чем собственных детей, и говорили, что с радостью навсегда взяли бы меня к себе. А теперь я усаживаю их сыновей под ярко горящую электрическую лампу и плачу им страхом смерти за те радости детства, которые не забыть никогда. Плачу им таким образом за любовно обнимавшие меня когда-то теплые руки их матерей…

Что же со мной происходит? Они — наши, мои, смертельные враги, они выросли и живут в ненависти к моей стране и учат тому же своих детей. Я делаю свое дело, делаю то, что мне доверено, и то, что нужно, необходимо сделать. Но я не могу обманывать себя: за дружбу одного араба я пожертвую дружбой десяти американцев, англичан или французов. С европейцем я буду пить виски, играть на бирже и подписывать деловые контракты; я могу согласиться, что Государство Израиль является единственным представителем демократического мира на Ближнем Востоке. Все так. Но только с грязным и испуганным арабом я мог бы ощутить себя свободным и счастливым, бездумно валяться на иссушенной земле посреди вади, вдыхать горький запах, испускаемый сухим овечьим пометом, бежать к далекому горизонту, жевать чабер и снова найти дорогу в страну своего детства, а может быть, и смысл моей жизни, который я безнадежно потерял».

22

Через год Александра перевели на постоянную работу за границей, и он провел там около двенадцати лет, лишь время от времени ненадолго возвращаясь в Израиль. Эти короткие свои приезды он делил между своим отделом в министерстве и домом на холме. В одно из таких посещений Лея рассказала ему о рекомендации школьных психологов, настаивавших на том, чтобы их сына поместили в интернат вдали от дома. В дневнике появилась еще одна горькая запись.

«Мой отец, — писал Александр, — поступил со мною подобным же образом. С той лишь поправкой, что к этому времени он был уже очень стар и тяжело болен и на руках у него оставалась умирающая жена, вот уже шесть лет не встававшая с постели. Я же соглашаюсь на это, хотя сам молод и здоров; равным образом молода и здорова моя жена, Лея. Что происходит с нами — с ней, со мной? Похоже, мы сходим с ума. Нет, схожу с ума я, а Лея — жертва моего помешательства, равно как и мой сын. Что же мне делать? И что я могу сделать? Мне не дано повернуть вспять ход моей жизни. Но даже если бы это было возможно, к чему бы я вернулся? Не думаю, что мой сын хотел бы услышать: „Твой отец умер, потому что хотел умереть“. Если мой сын не унаследует от меня мое безумие, он вправе будет задать вопрос: „Если это так, то почему он не умер до того, как произвел меня свет?“»

Иногда его по старой памяти просили в Израиле оказать определенную помощь: его мастерские допросы не были забыты, о них по-прежнему ходили легенды. Однажды к нему привели грека, историка, автора докторской диссертации по культуре Средиземноморья; он подозревался в связях с неким иерусалимским священником, сотрудничавшим с арабскими террористами. Прямых улик против грека-туриста не было; так, смутные подозрения, но от беседы с этим человеком у Александра надолго осталось какое-то смущавшее его двойственное впечатление, напоминавшее по вкусу горький шоколад: что-то привлекало его к нему так же сильно, как и отталкивало. Грек пылко говорил о своей теории возрождения великого Средиземноморья и о старой культуре, некогда объединявшей, по его убеждению, разноплеменные народы этих мест; он был уверен, что рано или поздно ситуация вернется к изначалию и ушедшие из мира времена восстанут из пепла вражды и непонимания. Р