Минучая смерть — страница 9 из 21

Федюк маленьким с плеча не слезал. Сядет, бывало, и вихрит волосы, да кричит, вроде выше меня стал. Бойкий был шельмец…

Дома Федя уронил ведро с водою, одеваясь, путал рукава пиджака и в волнении выбежал к Саше. И вновь они почему-то заговорили о ветре: ветер из-за линии влетал в слободку и курился в ногах пылью. Небо переливалось красками близкой зари. На переезде Саша увидела - или это почудилось ей - на крыше пробежавшего поезда птицу и заговорила о птичьем гаме в больничном саду. Запнулась и вдруг сказала, что въехавшие чулочницы не понравились матери: на порог не пускают, не разговаривают, а дядя их все лежит в задней комнате.

— Я их не знаю, это знакомые того, другого, — приглушил разговор Федя.

Саша забыла о чулочницах, кивнула на пробивающуюся у забора зелень и удивилась тому, что на одной и той же земле растут разные цветы, травы и деревья: один и тот же сок пьют, растут рядом, а разные, по-разному пахнут.

За разговором они не заметили, как наступила ночь: обоим казалось, что они только встретились, не успели наговориться, наслушаться, а церковный сторож уже бьет в колокол двенадцать раз. Надо расходиться, а воздух парной, деревья из-за заборов веют запахами, в груди колючее беспокойство, а слов, столько еще осталось слов: кто какие цветы любит, кто куда ездил, тянет ли к морю, далеко ли море, какое оно. Но вот и угол переулка.

Федя затих - там типография! — и прижался к афишному столбу. Надо было условиться о следующей встрече.

Пустяк, но они проговорили еще часа полтора. Вот они уже протянули руки. Вот Федю будто толкнул кто и шепнул в ухо:

«Ну, что же ты?…»

Он набрал полную грудь воздуха, как бы прыгая в темноту, схватил руку Саши и прижал ее к губам. Саша поймала его руку и тоже поднесла к губам. Он растерялся и начал вырывать ее:

— Она это…не надо… она грязная, она в железе вся!..

Но Саша привлекла к себе его руку и перецеловала на ней все пальцы.

XII

Голосом Саши кричало из котлов, ее смех вплетался в свистки дворового паровозика, ее глазами поблескивало из-за штабелей железа и горновых огней, — Федя работал, и говорил с людьми под ее взглядом. А она в это время поила больных лекарством, помогала им сесть, встать, вызывала врача и светилась удивлением: «И как это случилось, что он пришел тогда?» В минуты покоя она садилась у столика на табурет, и не весенний ветер обвевал ее из больничного сада, — Федины волосы касались щек, и она торопила часы, ждала вечера.

После гудков из-под натруженных ног на улицах вздымалась пыль. В домах и домиках с плеч слетали соленые от пота блузы и рубахи, вода студила обожженные горнами лица. Федя кивал отдыхающему под осокорем отцу и скрывался за воротами. Саша ворковала над матерью, переодевалась и спешила по ступенькам, по тротуарам.

Минута в минуту они входили в тень деревьев за больницей, сплетались руками и шли.

— А какой я сон сегодня видела!

— Какой?

Саша рассказала сон и дополнила слова движениями свободной руки. Умолкнув, смеялась, сжимала руку Феди и шептала:

— А помнишь, как ты пришел тогда?

— Помню.

— А что ты подумал с самого начала?

Они наперебой вспоминали, как впервые глянули друг на друга, что кому чудилось тогда, о чем думали, когда сидели за чаем, когда вышли за ворота и не знали, о чем говорить, как обмерли у больницы.

Ноги все торопливей спешили от домов, за речку, в рощу. До хруста костей сплетались там руками, врастали грудь в грудь, губы в губы, каждый хотел выпить и глаза, и щеки, и лоб другого. Устав, глядели, слушали, перебирали обрывки детства, а на обратном пути захлебывались пересказами прочитанных книг.

Федя заговаривал о царях, о тайных кружках и типографиях, о тюрьмах, жандармах и сыщиках, о том, как они следят, обыскивают, арестовывают, допрашивают и запугивают арестованных: хотел, чтобы Саша, если случится беда с ним или с типографией, не была слепой. Рассказывал как будто невзначай, но толково, подробно. Говорил о тайных собраниях. Давал ей книги, листки, расспрашивал, как она поняла их, и улыбался: они печатаются рядом с нею, а она рисует себе подземелья, подвалы, факелы. Объяснял ей, кто работает в типографиях, объяснял непонятое ею, чувствовал, что она растет, оживает, и блаженно твердил: «Вот, она все понимает…»

Перед Фомою радость его блекла, сердце сжималось от желания уйти из-под пристального взгляда. Встречи и разговоры за самоваром потускнели. Фома был молчалив и строг: говорил о деле, спрашивал, прикрывал глаза и ждал.

Федя знал, чего он ждет, не раз порывался сказать ему правду, но тут же робел, хватался за мысль, что надо подготовиться к разговору и завтра, обязательно завтра, поговорить. А на следующий день он пожимал плечами:

«А о чем говорить? Разве я что-нибудь плохое делаю?»

Поручения Фомы он выполнял скоро и точно, — их было все меньше и меньше: типография работала без перебоев.

От типографии к Феде каждую ночь протягивалась невидимая нить и дергала его за сердце. Ему рисовалась задняя комнатушка квартиры, которую он осматривал с Фомою, две девушки за набором, темные стены голбца и неведомый товарищ, «дядя», за станком. Его охватывала тревога, и он опирался возле переулка на афишный столб:

— Вот и граница моя…

Это удивляло Сашу. Она просила его проводить до дома, притворялась, будто ей страшно итти переулком.

Он отсмеивался и повторял:

— Нельзя мне, зарок дал.

— Какой зарок?

— Потом узнаешь.

— А когда кончится зарок?

Федя стискивал руки Саши и говорил:

— Кончится зарок — вместе будем. Старика моего возьмем. Ох, и рад будет!

Чтоб заглушить тревогу, Федя рассказывал об отце, прощался и, шагая на слободку, тер лоб: «А как же все-таки, как же?» Увезти Сашу в другой город мешала старуха. Звать Сашу жить к себе, на слободку, — значит, сказать ей, почему ему нельзя жить в доме ее матери, а этого нельзя… Сердце дергалось, голос шептал:

«К Фоме, к Фоме…»

Федя соглашался, опять давал слово завтра же поговорить с Фомою, но пролетал остаток ночи, наваливалась работа, а вечером тревогу отпугивала радость встречи.

XIII

Как побурело и сломалось лето, Федя и Саша не заметили. В стеклянной сини неба, в гвалте ворон еще не было холода. Все так же быстро пролетали вечера. Хорошо было под всплески дождя и шум ветра стоять или сидеть под навесом ворот, домов, целоваться и вышучивать прохожих.

Хлопья первого снега напомнили Саше весну.

— Помнишь, мы в лесу были? Подул ветер, с черемухи на нас вот так же белое сыпалось…

Вечер этот, мглистый и седой от тающего на лету снега, был короток: мать Саши затеяла стирку и нуждалась в помощи. Федя глазами проводил Сашу от «границы» до переулка, нахлобучил кепку и побрел. Хлопья снега залетали под козырек и холодили скулы. На повороте к слободке сзади неожиданно раздался голос:

— Ну-с, товарищ дорогой, поставим точку.

Федя обернулся, увидел Фому и испуганно спросил:

— Какую точку? Здравствуй…

Фома не принял его руки и прошипел в лицо:

— А такую, что пришло время посчитаться нам с тобою. У всякого, видно, своя стезя. Иди ко мне, да не приведи шпика…

Фома втянул в воротник голову и заспешил через улицу.

Зубы Феди стучали, язык с усилием шевелился:

«Доигрался, дотянул…»

Он хлюпал ногами в лужах, чтоб убедиться, не следят ли за ним, заходил во дворы, в лавчонках покупал спички.

Притаился за знакомыми воротами и без дыхания подошел к крыльцу. Фома снял с лампы абажур и воспаленно поглядел ему в глаза. Федя задрожал мельче и прохрипел:

— Ну, чего глядишь? Что случилось?

Фома постучал согнутым пальцем по его лбу и спросил:

— Полагаешь, я не знаю, что ты наплевал на свое честное слово?

Голос его вытеснил из комнаты воздух и царапал мозг.

— Все видят тебя пришпиленным к девице. Я, дурак, щадил тебя, а теперь приходится рассчитываться за это всей организации.

Федя переставил налитые тяжестью ноги и вспыхнул:

— В чем рассчитываться? Что я сделал! или я не работал, а? не работал?

Фома порскнул носом и зашипел:

— Работал, а типография провалена, и виноваты в этом ты да я: ты бегал туда, а я молчал, притворялся, будто не замечаю твоих глупостей.

— Я, я не мог, я… — пойманным вором завертелся язык Феди. — Я близко не подходил туда, я… разве я не понимаю, мне…

Лицо Фомы посерело, глаза его стали широкими, губы свела судорога:

— И это говоришь ты?

Фома схватил Федю за борт пальто и встряхнул:

— Очнись! Столько усилий, а ты, ах, ты кролик влюбленный…

Он согнул в локтях руки и забегал по комнате:

— Мальчишка, щенок! И о чем нам говорить? Вот тебе мои последние слова: если тебя арестуют, ни слова о деле!

Слышишь? Нислова обо мне, о Смолине, о наборщицах, о типографии. Вот, ясно? Иди… И чтоб у тебя ничего не нашли. Все уничтожь, иди.

Федя стронулся с места и шепнул:

— Думаешь, я не крепился? Я уехать хотел. Вот, погоди, с тобой случится такое, тогда узнаешь, как оно…

Фома покосился на него и протянул:

— Со мною-у? Огуречные у тебя мысли обо мне. Со мною этого не случится: я не стану нарушать данного товарищам честного слова и менять дело на девицу…

— А я разве менял дело? — обиделся Федя. — Я менял?

И, если хочешь понимать, она уже товарищ…

— Как? Как ты сказал? Она уже товарищ? Да?

Фома поймал Федю за рукав и потащил к столу:

— Значит, она знает о типографии? Ты сказал ей?

— Нет, погоди, она ничего не знает…

— Лжешь, не изворачивайся.

— Ничего не говорил я ей, вот честное слово.

— Чертям на забаву снеси свои честные слова, я не верю им. Но теперь я понимаю, в чем дело: это она сболтнула где-нибудь о типографии, ее болтовня дошла до жандармов. Да молчи ты, стыдись: ты не ее, а себя выгораживаешь. Или правде в глаза боишься глядеть? Уходи…

Феде чудилось, что коридор усыпан ледяными гвоздями, и он, босой, голый, идет по ним. У выходной двери он спохватился, заспешил назад и через порог шепнул: