Друг-цирюльник подогнал машину к самому подъездному козырьку, хотя из-за других машин около подъезда, оставленных перебыть здесь в неподвижности ночь, сделать это было непросто. В том, как друг-цирюльник усиленно хотел подъехать как можно ближе к входной двери, словно что-то важное зависело от того, была как бы некая его вина перед К., желание искупить ее, и К., когда они с привередой уже выбрались из машины, наклонившись в глубь кабины, наполненной магией бледно светящихся зеленых огоньков на приборной доске, спросил друга-цирюльника:
– А тебя долго продержали там в участке?
– Да нет, – сказал друг-цирюльник. – Завели в какую-то комнату, порасспрашивали – кто я, что я, – потом снова на первый этаж, распахнули дверь – иди гуляй.
– Это не комната с диванами, креслами, пальмами? – вырвалось у К.
– Какие пальмы! – Изумление прозвучало в голосе друга-цирюльника. – Столы да стулья – глаз стонет!
Нечто вроде облегчения испытал К.: та светлостенная диванно-пальмовая комната представлялась сознанию чем-то вроде пыточной камеры, и лишний груз на совести, – если бы другу-цирюльнику также пришлось пройти через нее.
– Это не настоящий участок, ты понял? – открыл он свою догадку другу-цирюльнику.
– Вот так? – Друг-цирюльник уже не удивлялся. – Нет, не понял. Откуда мне было. Привели, побеседовали, вывели. Всё.
– Не настоящий, не настоящий, – просветительски повторил К. – Бутафория. Та шантрапа, как ты выразился, с айфоном, что на нас налетел, тоже там не задержался. Сам видел, как уходил. С дежурными за руку прощался.
– Вот как! – Друг-цирюльник оживился. Он уже не удивлялся, но про скейтбордиста – это не могло не задеть за живое. – Что же, подсадная утка?
– Подсадная утка, – подтвердил К. И почувствовал себя наконец способным задать вопрос о том, из-за чего и всунулся обратно к другу-цирюльнику в его шаманящее зелеными огоньками темное логово: – Когда с тобой беседовали, что обо мне спрашивали?
– Да ничего, представь себе, – не замедлил с ответом друг-цирюльник.
– Не может быть. – К. не мог поверить.
– Представь себе!
– И совсем обо мне не говорили?
– Да нет же, нет, – увещевающее отозвался друг-цирюльник.
Ничего другого, как поверить ему, К. не оставалось. Собственно, с какой стати он мог не верить другу-цирюльнику? Кому было верить, если не ему. Но до чего странно: привереде – звонок домой, а с другом-цирюльником о нем – ни слова.
– Как странно! – вырвалось у него вслух.
Друг-цирюльник понял его.
– Все как должно, – сказал он. Не без самодовольства у него это прозвучало. – Полицейский участок, ты говоришь, – их служба. Они и выяснили все, кто я. А у меня, знаешь, сколько из их службы голову в порядок приводят? И с самого топа. Так что я им… меня они дергать не станут, я защищен.
– Мне холодно! – позвала К. привереда, неслышно простоявшая у него за спиной весь их разговор с другом-цирюльником.
– Пока! Спасибо тебе, – поспешно поблагодарил К. друга-цирюльника.
– Не за что, что ты, – ответно поспешил друг-цирюльник. И не удержался, добавил: – Джис ля!
Что значило, знал К., все то же «пока» на эсперанто.
Он захлопнул дверцу, помахал рукой. Но едва ли уже друг-цирюльник смотрел на него. Кабриолет плеснул в темноту светом фар, встряхнул воздух мотором, приглушил его звук, дал задний ход и покатил, покатил в темноту, утаскивая с собой сноп света, вильнул в сторону, переметнув в сторону и свет, замер на мгновение и, двигая перед собой освещенное пространство, уже невидимый в ночном мраке, поплыл к выезду со двора.
Не так, не так, представлял К., произойдет их знакомство. Как в точности – этого он не знал, но что не так – это уж безусловно. Родители уже спали и вынуждены были подняться. И конечно же, большие глаза у матери – полные ужаса. Ахи и охи, сетования, упреки, вопросы: что у тебя с лицом, как, почему, где? Отец смущался и суетился, обращался к привереде уменьшительно-ласкательным образом и все время без нужды прогребал по своим послушным седым волосам пятерней, как бы приводя прическу в порядок – жест, которого прежде за ним не водилось. Мать то начинала говорить как заведенная, то впадала в ступор и замолкала, не в состоянии ответить на самый простой вопрос. К. смотрел на них – и старался не смотреть. Неловко ему было за родителей, больно за них. Ах, не такими хотел бы он видеть их перед привередой. Без этой бы жалкости, потерянности, пришибленности. И еще как одеты, поднявшись с постели, до чего нелепо: парадная салатовая кофта у матери поверх выглядывающей в распахнутый проем на груди ночной рубашки в синих цветочках, спортивные черные штаны с белыми лампасами у отца и заношенная темно-зеленая куртка, натянутая в спешке прямо на майку …
Но привереда их очаровала – К. это видел. Вот кто не смущался – это она. И не лезла за словом в карман, и попусту не трещала. И не бросалась бессмысленно услужить, но и не сидела колодой, когда могла чем-то помочь. Она была проста и естественна, непринужденна и тактична, не демонстрировала ума, но получалось, что каждым словом, взглядом, жестом – всем своим поведением – как бы выказывала его. К. любовался ею и, любуясь, внутренне гордился. Что за чудо она была, что за прелесть!
Угощали родители, конечно же, своими сырниками. «Это ведь косихинские?» – осознала в какой-то миг знакомый вкус привереда. «Косихинские, косихинские», – переглянувшись, ответили родители. Больно им было называть их косихинскими. «Ой, а я их столько съела, – невольно отложила вилку привереда. – Это же так… они такие дорогие!» И мать с отцом, и К. – все засмеялись. Уморительно было это смущение привереды. «Что? – спросила привереда, оглядывая их. – Я что-то не то сказала?» – «Все то. Ешьте, ешьте! – поспешили отец с матерью успокоить очаровавшую их подругу К. – Это мы их делаем, вы не знали?»
Нет, она не знала, К. ей не говорил. Не приходилось к слову? Приходилось, но он всякий раз избегал ответа, чем занимаются родители. Стыдился? Не стыдился, нет. Того, чем занимаются. А вот того, что вынуждены на Косихина, что сырники называются его именем… Но что же, признаваться в том сейчас? К. вывернулся, ушел от объяснений.
– И все-таки, – собирая по своему обыкновению, как всегда, когда хотел разрешить мучающее его затруднение, обильными морщинами лоб, проговорил отец, – почему все-таки вы сегодня, сейчас, среди ночи решили знакомиться? Ведь не просто же так.
Он мог бы задать свой вопрос не столь прямо, а исподволь, половчее, но он был бесхитростным человеком, и ему были свойственны только прямые ходы.
С исполненной, как подумалось К., скрытого коварства улыбкой, привереда указала на него:
– Вот пусть он скажет.
Но какое объяснение мог дать К.? Сказать, что такова ее прихоть?
– Почему сейчас? – обратился он к привереде, передавая право ответа ей. Она так решила – и не поперечь ей! – пусть отдувается.
– Ты в самом деле хочешь, чтобы я ответила?
– Да-да, – сказал он. – Хочу. В самом деле.
– Хорошо, – согласилась она с видом тихой покорности. И с этой тихой покорностью, переведя взгляд с К. на родителей, вопросила: – Вы знаете, что к нему претензии у службы стерильности? Паршивые дела, а он с ними вроде того что бодается.
– Зачем ты! – вскричал К., понимая – лишь сейчас! – что ради этого сообщения и затеяно ею посещение его дома. – Что ты несешь!
Но все, поздно, дело было сделано. Мать с отцом обмерли: отец вскинул руку прогрести по волосам – и уперся пальцами в голову, словно обдумывал некую злую, дикую мысль, мать встала с табуретки, постояла-постояла монументом и снова опустилась на нее.
– Почему ты ничего нам не говорил? – Отнял наконец руку от головы отец, – рука его упала на стол глухим поленом, брошенным с размаху на железный лист под поддувалом печи. – Мы тебе чужие? Никто?
– И мы ничего не знаем, мы ничего не знаем, как же так! – ожила вслед отцу и мать. Руки ее нещадно затеребили отвороты парадной кофты, сводя их на груди, запахивая и вновь раскрывая.
– И вот ночью когда звонили, это оттуда были, не студенты твои? – спросил отец.
– Оттуда, оттуда, – опережая К., засвидетельствовала привереда.
Хотя ничего о том звонке родителям К. ей не говорил. Другу-цирюльнику – да, а ей нет. Знала от друга-цирюльника? Может быть, так, может быть, сыграла в знание. Ей хотелось, чтобы его родители были извещены, а прочее ее не заботило. Зачем ей это было нужно: поставить их в известность? Чтобы обрести, осенило К., союзников! Чтобы они навалились на него вместе с ней! Она была, оказывается, хитрюга, его привереда.
– Да, я у них под каким-то подозрением, – сказал К. Он взглянул на мать – мать сидела, зажав теперь отвороты кофты в кулаках и перекрестив кулаки под подбородком, взглянул на отца – у отца руки лежали на столе врастопырку, будто чужие телу, два полена теперь вместо одного, наморщенный обычно лоб выгладился, как на барабане, взодрав кромку волос куда-то на темя. Привереду К. обошел взглядом. – Не знаю, что это значит – под подозрением. И выяснить невозможно. Я к ним туда ходил… вон, – кивнул он на привереду, по-прежнему не глядя на нее, – уговорила меня… И еще один уговаривал, – не стал он называть имя друга-цирюльника. – И что? Говорят: вы не готовы – и поди прочь. А теперь говорят: покайся. Хорошо, я покаюсь. Представим. Хотя не понимаю в чем. И что дальше? Опять что-то не так будет? Вполне вероятно. А я, значит, должен при этом бить поклоны и ботинки им вместо обувной щетки языком вылизывать?
Привереда перебила его с горячностью:
– Понятно же: просто покаяться! Ни в чем, ни почему. Покаяться, все, ничего больше! Какие ботинки? Какие щетки? Какой язык? Вашего ректора почему арестовали? Потому что не покаялся. Просто не покаялся. Именно за это.
– Ты знаешь про ректора? – Не то чтобы К. удивился, но почему-то это было ему неприятно. А вот почему, понял он в следующий миг: ему не хотелось, чтобы родители знали о ректоре. Ничем, кроме как испугом за сына, не могло исполнить их это знание.