Ректор, раздвинув ветви, набросанные на жерди, протиснулся наружу, сбросил с головы пару начавших жухнуть листьев, зацепившихся за остатки его седых взбившихся хохлом волос, и шагнул к К.
– Какое унижение, какое унижение, – пробормотал он, глядя в ноги К. – Что они делают… зачем?
– Вы меня спрашиваете? – отозвался К. – Это мне вас спрашивать надо. Вы меня аж… на сколько? на три дня дольше здесь обретаетесь. Вы сами что обо всем этом думаете?
– Сам, сам… – снова пробормотал ректор, все так же пряча глаза от К. – Знал бы, что думать, мы бы с вами не здесь беседовали.
– Скорее всего, мы бы вообще не беседовали, – сказал К. – Вы бы все ректорствовали, до вас – как до неба… а я бы, похоже, в любом случае здесь оказался.
К. держал себя со своим бывшим ректором с защитной щетинистой грубоватостью. При первой встрече, узнав, кто он, ректор тотчас попытался вести себя с К. как с подчиненным, мальчиком на побегушках, и К. пришлось осаживать его. Они тут были в равных правах, в одинаковом положении, какие еще тут табели о рангах.
– Может быть, и не оказались бы, кто знает, – после недолгой паузы ответил ректор. – Непонятно, кто, как, почему здесь оказывается. В их соображениях не разберешься.
Они двинулись от туалетного шалаша в направлении шалашей, что были их жильем здесь. Ректор шел тяжело – будто греб бедрами, – он жаловался К., что без массажа у него стали заедать суставы и ему трудно ходить. За время, что провел здесь, он очень сдал, стал старик стариком, старчески опустил плечи, старчески изнеможенно кривил от любого напряжения рот, старчески затрещал голосом. Да еще начавшая отрастать седая борода. По университету К. помнил его исполненным ядерной энергии человеком вне возраста, с густым ярким голосом, пролетающим учебными коридорами – во главе своей неизменной свиты из трех-четырех приближенных – все вокруг себя разметывающим торнадо.
– Вы у деда моего не учились? – неожиданно сам для себя спросил К.
– Нет, не учился, я же математик, вообще не гуманитарий, – тотчас, и даже с живостью, откликнулся ректор. Изменение разговора явно доставило ему удовольствие. – Но деда вашего хорошо помню. Непререкаемый авторитет имел. Я его как руководитель даже и держал перед внутренним взором в качестве образца. Поверял им себя.
– А мэр наш даже и учился у него, – просветил ректора К.
– А, мэр… – поминание мэра было, напротив, ректору неприятно. – Не виню вашего деда ни в чем. Мало ли кто у кого учился.
– Нет, я просто спросил, – сказал К. Он и в самом деле не знал, почему задал этот вопрос. Наверное, потому, что дед никогда не оставлял его, был с ним всегда, их страшная смерть с бабушкой в дачном домике саднила раной, которая не хотела затягиваться. – Дед был противником стерильности.
– Я помню, – коротко на этот раз отозвался ректор. Старый прожженный лис, даже и оказавшись с К. в одних обстоятельствах, он не позволял языку ничего лишнего.
– Мне досадно, что мэр был его учеником, – не смог, однако, удержать себя от просившегося наружу чувства К.
– Ну, Аристотель был учителем Александра Македонского, – с тою же сухой сдержанностью ответил ему ректор.
Они подошли к шалашу ректора и остановились. Длить дальше их общение – ни ректору, ни К. это не было нужно. Общая принадлежность к университету их только и связывала. Впрочем, никто здесь, похоже, не был близок друг с другом, – все двести, триста ли человек, что также обитали на острове в шалашах. Более точно число насельников острова К. не знал. Выходя по настойчивому звону рынды на столбе, подобно мачте парусника стоящем посередине вытоптанной большой поляны, к прикатившей походной солдатской кухне, веющей дымком подгорелой каши, он в первые дни пытался зачем-то подсчитать, сколько людей выходит из леса на раздачу мисок, но, получив свою порцию каши, все, как то полагалось, уползали есть обратно в свои шалаши, и К. не удалось справиться с поставленной задачей. После приема пищи (ячневой каши, если быть точным; не давалось, кроме нее, ничего, даже и хлеба) миски полагалось сдать, не сдать было нельзя: если на раздаче у котла не досчитывались хотя бы одной, следующий приезд кухни отменялся – пока не будет предоставлена миска, и можно было бы подсчитать, сколько людей возвращается и сдает их, но на это у К. уже не хватило терпения. В конце концов, не все ли равно, сколько таких, как ты, на этом острове: двести или триста. Или даже четыреста.
– Ну так вы сейчас продолжать ваше обследование? – спросил ректор.
– Завершать, надеюсь, – сказал К.
Ректор перехватил его, попросив сопровождать в туалет, когда он, выйдя из своего шалаша, как раз направлялся в ту часть леса, где еще не побывал. Он уже обследовал большую часть территории, остался совсем небольшой кусок терра инкогнита, и он надеялся, что белых пятен после сегодняшнего обследования для него не останется.
– И что, вот так, как утверждают: остров? Никакой тропинки через болота?
– Вот сегодня, надеюсь, к вечерней каше отвечу на ваш вопрос, – решил не лишать себя раньше времени последней надежды К.
– Все говорят: болото. Одно болото кругом. Все, кто до вас тут ходил, обследовал, – как уличая К. в утаивании истины, произвел заключение ректор. – Несомненно болото. Иначе бы нас не держали так – иди куда хочешь, делай что пожелаешь…
К. не стал отвечать ему на это. Не так много в нем было энергии, он чувствовал, что с каждым днем пребывания здесь ее все убывает, и тратить запасы, что еще оставались, на не имеющие смысла рассуждения – это было глупо.
– До вечера, – попрощался он с ректором.
Шалаш его стоял в десятке шагов от шалаша ректора, но он не стал даже сворачивать к нему, сразу взяв направление, в котором сегодня собирался двигаться на обследование терра инкогнита. Да и что было делать у себя в шалаше? Ничего не было в шалаше, к чему следовало бы стремиться. Ни книг, ни единой вещи, что составляют в обычной жизни быт всякого человека, даже никакой одежды сверх той, что на нем, не было там. Как и у всех остальных. Кто в чем был, когда его взяли, в том здесь и оказался. Даже смены нижнего белья не имелось ни у кого. Все стирали белье в немногочисленных корытах с водой, расставленных по периметру пыльной поляны, стремясь поспеть к ним сразу по обновлении воды, и, постирав, тут же надевали на себя, чтобы белье никто не украл. Что было делать в шалаше – только лежать. Лежать и ждать, что с тобой будет дальше. Лежать, лежать, лежать. Сходить два раза в день за ячневой кашей, сходить в туалет и снова лежать, лежать, лежать, истощаясь силами. Большинство, заметил К. за свои три недели пребывания здесь, это и делали: лежали, и с каждым днем, судя по их движениям, принимать вертикальное положение тела становилось им все труднее. У К. было чувство, что день ото дня и он все ближе к этому состоянию, страшился его и стремился быть постоянно чем-то занятым. Единственное, впрочем, занятие, которое он мог себе выдумать, заключалось в исследовании территории своего нынешнего обитания. Сегодня, вероятней всего, найденному занятию должно было завершиться, и, желая того, он в то же время ощущал это завершение как рубеж, страшился его – что там будет за ним? – и уговаривал себя не думать о том.
Тут, около поляны, и метров на сто вглубь, где через каждые десять-пятнадцать метров натыкался на шалаш, лес был негуст, прорежен человеческим присутствием – с обломанным подростом, обтрепанным кустарником, вытертой травой, – но дальше становился могуч, глух, сумрачен – столетние ели деспотично властвовали в нем, давая, однако, обильно тянуться к свету подросту, в местах с проникающим солнцем раскидисто неиствовали кудрявые заросли орешника. Хороший был лес, крепкий, здоровый. Казалось, так ему и тянуться – на многие километры, прерваться полем овса ли, пшеницы ли, проса ли или размашистой просекой высоковольтки, шмелино гудящей жилами проводов, прерваться – и снова длить и длить свой глухой зеленый покров… Но нет, через какие-то полчаса лес начал редеть, хиреть, хвоя почти исчезла, сменившись шелестящим листом, все больше стало попадаться деревьев с кривыми, танцующими стволами, земля под ногами начала пружинить, а там впереди по ходу засквозило обнаженное пространство неба, под ногами запружинило сильнее, захлюпало, еще две десятка шагов – и К. вышел к болоту.
Изумрудная, радующая глаз весенней свежестью кочкастая хлябь уходила вдаль и терялась там, заштрихованная маревом жидких крон росших на ней хлипких берез, осин, ольхи. И как далеко она так простиралась: на сотню-другую метров, за горизонт?
К. определился, докуда он дошел вчера, и, ощупывая дорогу перед собой заранее припасенной палкой, пошел вдоль болота дальше. Угадать границу топи в кустящейся осоке удавалось не всегда, ноги то и дело проваливались в коричневую жижу, ботинки были полны воды. Он не знал, сколько времени он так шел – ни ориентироваться по солнцу, ни исчислять по нему время К. не умел. Что он знал, так то, что сегодня наверняка завершит свое обследование. Приметное место, откуда он начал свое обследование, было тремя елями, кучно стоявшими почти у самой болотной кромки. Уже напитавшаяся водой почва вдруг вздымалась здесь твердым отчетливым всхолмьем, и три крепких здоровых дерева среди тонкостволого хилого леса возвышались заметным отовсюду природным маяком.
Памятное место с тремя елями выпуталось из приболотной лесной чащобы навстречу взгляду так неожиданно, что впору было не поверить себе, действительно ли это то место. Но оно это было, никакого сомнения. Другого такого, хоть сколько-то похожего на него, не было больше нигде. Кольцо замкнулось. Да, это был остров. Остров на болоте. Болото окружало его со всех сторон, защищая от проникновения извне и не позволяя выйти с него надежней заполненного водой рва, опоясывающего средневековую крепость.
Разувшись, тыча перед собой палкой, К. ступил в темную хлюпнувшую воду – нога тотчас поплыла вниз, ступил второй – повело вниз и ее, словно некто оттуда плотно обхватил ноги, потянул с жадностью, как долгожданную добычу. К. выдрался на качающуюся неверную кочку, весь облитый холодным потом прошившего его с макушки до пят ужаса. Может быть, и была тропа через болото, можно пройти, но как ее отыскать?