Минус шесть — страница 11 из 33

и тачки. Они отговорили Додю жаловаться в жилищный отдел: другого назначат, тот не то что уплотнит, а совсем выгонит, — жалуйся кому хочешь!

Во время этих событий один Хухрин не терял мужества, подчинялся коменданту и неотступно следил за ним. Однажды штабс-капитан предложил Доде:

— Часиков в одиннадцать пойдемте в шестнадцатый. Картиночку покажу, — ахнете!

И Додя согласился.

Они застали коменданта пьяным, он играл на гармонике и пел «Стеньку Разина». Хухрин извинился за беспокойство и подмигнул Доде. Комендант (он был в нижней рубахе и разут) опустил на колена всхлипнувшую гармонику:

— Ты не смейся, друх! — проговорил он, пытаясь встать на ноги. — Такое наше дело! Банщик хуже бульварной девки. Девка может выбирать, а мы моем вперед! — Он поднялся, шагнул и дохнул на Додю ханжой: — С чужого грязь смоешь, а своя во где! — и ударил себя кулаком в грудь.

Додя отшатнулся от него, повернулся и шагнул к двери.

— Не, стой! — ухватился комендант за Додю. — Друх, выпей со мной! — Додя вырвал руку и быстро пошел. Хухрин догнал его и заглянул ему в глаза:

— Ну-с?

Из комнаты, под надрывный плач гармоники, вырвалась песня:

Из-за острова на стрежень,

На простор речной волны…

После занятий в домкоме, Додя навещал Сузи. Она вышла из тюрьмы и поселилась в отдельной комнате. Комната ее была похожа на бонбоньерку: лиловые ампли, тахта под персидским ковром, стол, покрытый бархатной скатертью, трюмо, на нем пудреница, пузырьки и безделушки. Сузи встречала Додю с радостью: поднесет к его губам ладонь, — он покраснеет, поцелует и вдохнет «Шипр Коти». Додя приносил с собой коньяк, закуску и шоколад. После ужина Сузи брала гитару, встряхивала кудряшками и пела. Доде казалось, что на ее китайском халатике оживают серебряные драконы и дразнят его острыми языками. Как-то раз Сузи прервала пенье и сказала, что Граур расстрелян. Додя обрадовался. Кто его осудит? Он утешал Сузи, гладил вздрагивающее плечико, — халатик оттопырился, и груди выглянули, как груши из листвы. Додя спрятал голову в колени Сузи, руки его забрались под ее халатик, щупали голые ноги и скользили по бедрам. Сузи ерошила его волосы, отталкивала от себя и шептала:

— Цалуй меня, цалуй!..

Додя лежал с ней под одним одеялом, она говорила, что не может жить без любви и без крупчатки. И Додя обещал ей любовь и крупчатку…

Он вернулся домой на рассвете. Цецилия не спала и ждала его в столовой:

— Я хотела о тебе явки подавать в участок! — встретила она сына. — Чтоб такой мальчишка шлялся по ночам, стыдно соседям сказать! Знает, что отец уехал, мать целый месяц одна, и хоть бы что! Для этого я тебя застила? Сама умирала от малокровия, а тебя кормила до году грудью!

— Могла бы не кормить! — крикнул Додя и, войдя в свою комнату, заперся.

Его ноги подкашивались. Он сбросил шубу на стол и, не раздеваясь, лег на кровать. Кружевная накидка оцарапала щеку, он сорвал ее и швырнул на пол. Теплые волны пошли от ног к голове, и в ушах воскрес шопот Сузи.

— Додинька! — крикнула Цецилия, стучась в дверь: — Иди есть! Я разогрела суп!

Додя не ответил, лег на живот и укутался с головой.

— Разогрела! — прошептал он себе под нос. — А. попросишь денег, шиш с маслом! Украду, тогда скажешь: Додинька!

Мягкая постель баюкала его, и он, как в полную ванну, стал погружаться в нее глубже, глубже — на дно.

2

Поезд стоял второй час. Люди лезли через окна, плакали дети, визжали женщины, а по их головам мешочники забирались на крышу. Санитары тащили на носилках защемленных, начальник заградительного отряда сгонял с площадки, с буферов и божился всеми матерями, что будет стрелять. К составу прицепили паровоз, он фыркал и отдувался.

— Кондуктор, мы едем, или не едем? — спросил Фишбейн, выглянув из окна. — У меня лопнуло терпение.

— Сейчас проверим багажный, и с богом! — успокоил его проводник и зашагал с красным фонарем.

Фишбейн опустил оконную раму, снял кожаную тужурку и растянулся на мягком диване. Чего ему не хватало? В составе поезда находился его вагон крупчатки. Он вез для себя колотый сахар и сливочное масло, вез обратно нансук и мадеполам, потому что крестьяне предпочли ситец. Вместе с ним ехали два агента «Центроткани». Они угадывали всякое его желание, бегали на остановках за кипятком, покупали творог, свечи, окорока, — все делали они в чаянии мучной награды. Фишбейн отъелся, отоспался и перестал застегивать брюки на верхние пуговицы.

Соловьем залился свисток, паровоз напряг горло, ухнул и запыхтел. Заскрипели тормоза, взвизгнули колеса, и вагоны толкнулись вперед. На платформе кто-то кричал, бежал и матюгал машиниста.

— Мы поехали, дорогой Арон Соломонович! — обратился к самому себе Фишбейн, заложив руки за голову. — И едем мы вовсе не плохо, пожалуй, так ездил министр путей сообщения. Мы с вами не министры и не комиссары, но мы не любим путешествовать на ступеньках или в клозете! Это удовольствие мы оставляем на долю товарищей и всех сочувствующих им! Если нас с вами спросят: «За что вы хотите иметь такой комфорт?» Мы ответим: «Во-первых, мы делаем дело, во-вторых, мы привыкли к комфорту, а в-третьих, мы уже имеем его!» Если вам ответ не понравится, мы спросим: «А почему вы не послали кого-нибудь другого?» И тоже ответим: «Если бы отправили другого, он повез бы для обмена бумажный товар, а привез бы обратно не муку, а свою кишку». Мы теперь повидали мужичков, в ихней земле денег закопано больше, чем у них вшей в голове! Как вы думаете, надо иметь мозги, чтобы с ними сговориться? А мы сговорились. Они по-старому называли нас барином, а мы их — Иван да Марья! Ой, как надо посчитать, сколько приятностей они желали большевикам за продразверстку! Интересно знать, каким местом думали товарищи, когда давали такую свободу крестьянам? У них ровно ничего не переменилось: спят в навозе, воняет от них за сто верст, а, извините за выражение, клозет у них под избой! Попробуйте, посадите их в чистоту и светлоту, обращайтесь с ними, как с людьми, — они вам обязательно на самую макушку нагадят и спасибо не скажут! А нас благодарили, на задних лапках стояли и хвостом помахивали! Вот мы какие фокусники, Арон Соломоныч! Таких людей надо уважать! Беречь надо! Дать им такую охранную грамоту, чтоб сама Чека под козырек брала!..

Так благодушно рассуждая, Фишбейн, как в люльке, покачивался на диване и дремал. Руки его выскользнули из-под головы, голова съехала на бок, он стал храпеть и присвистывать. Фишбейн почувствовал, что поезд остановился, в окно просунулась черная папаха и прорычала:

— Комиссары и жиды, вылазь!

Фишбейн сел, протер глаза и подумал, что в вагоне темно — его не увидят, и нырнул в угол. Его зубы ляскнули раз, два, и, как он ни придерживал подбородок, стали выбивать дробь. Он вынул челюсть, спрятал ее в карман, — стук прекратился, но подбородок плясал, как чужой.

— Вот он! — услыхал Фишбейн над собой голос. Поднял голову, — в глаза ему брызнул свет: перед ним стоял с фонарем проводник. Фишбейн закричал:

— Я не при чем, я — не Фишбейн! Меня вызвали к Николаю Николаевичу, я отдаю ему миллиарды!

Его вытащили из вагона, пихнули в общую кучу и повели. Мороз щипал нос и уши, ноги уходили по колени в снег, и Фишбейн подумал, что он обязательно подхватит бронхит. Он хотел спросить у соседа, кто этот человек в папахе, но не мог: язык распух и закупорил рот. Фишбейн хныкал и мотал головой. Сколько времени он шагал? Луна, красная от мороза, качалась над головой, таращила глаза и ухмылялась, как Лавров. Фишбейна душила одышка, ноги каменели, он спотыкался, и его поощряли прикладами.

— Сто-ой! — опять рявкнула папаха и, когда все выстроились в ряд, стала выкликать по очереди. Фишбейн упал на колени, руки его обнимали вонючие сапоги, и он мычал, как немой. Папаха гудела над ним:

— Незаменимый работник… охранная грамота… ударный паек… взять жидюгу!

Шершавая рука схватила Фишбейна за шиворот, подняла на ноги и толкнула вперед. Он ощутил на виске ледяную сталь, съежился, заработал ногами, а сзади него человек фыркал и отдувался, как паровоз. И вдруг Фишбейн нащупал в кармане вставную челюсть, вытащил ее и протянул человеку. Рука отпустила воротник, Фишбейн вздохнул:

— Р’бейни ш’лэйм, — вспомнил он о Моисее, — сейчас застрелят еврея, как собаку!

Человек сосчитал нижний ряд золотых зубов, прошептал:

— Шишнадцать!

Его палец запрыгал по верхнему ряду:

— Кругом шишнадцать! — удивленно повторил он и засмеялся.

Фишбейн посмотрел ему в глаза, хихикнул и сложил руки лодочкой.

— Бежи! — махнул рукой человек. — Бежи, сукина дочь!

Сердце Фишбейна прыгнуло выше, чем он сам, — он побежал, и сумасшедшие ноги его стали выделывать кренделя. Как заяц, он прыгал по снегу то в одну, то в другую сторону, падал лицом в снег, подымался и опять скакал. Он видел: над ним луна — не луна, биллиардный шар катится по небу и прыгает по облакам. В мозгу его вертелись и сверкали, как молнии:

«Цилечка… Додя… двенадцатикаратник… Центроткань… бархат… муар… фай…»

Сзади него рванулся залп. Эхо ахнуло и загрохотало. Фишбейн замер, присел в снег и открыл глаза…

В дверь купе стучали. Он узнал голоса агентов и пришел в себя. Ноги его болтались на полу, туловище лежало на краю дивана, а голова была запрокинута за подушку. Фишбейн вскочил, ощупал себя: шелковая рубашка и мешочек с нафталином — предохранитель от сыпняка — на месте; в стакане купается челюсть, в окно бьет солнце, и на столике дребезжат стаканы: поезд идет!

Агенты наперебой рассказывали ему, как они стучали к нему в девять утра, в десять, и подумали, что с ним что-нибудь случилось.

— Позвольте! — перебил их Фишбейн, вставив в рот челюсть. — Сколько время?

— Тридцать пять двенадцатого!

— Ого-го-го! Ничего себе, я поспал! И сон мне приснился — министерский сон!

Агенты шагнули к нему, осклабились и изогнулись вопросительным знаком.