В это утро Фишбейн проклинал очереди, которые преграждали ему путь и не давали закончить отложенные на крайний срок дела. Он крепко выругал двух маклеров, вырвал у них деньги, и купил конфект, шоколада, печенья, сухарей, и для Цецилии глазированных фруктов. Он не вспоминал о разговоре с Рабиновичем, но остатки страха копошились, как черви, и этот ясный январский день стал Фишбейну противен. Дома, в передней, он увидал Наума, который сообщил ему, что приходил судебный исполнитель и описал мебель по иску служащих Фишбейна. Призывая в свидетели бога, Наум уверял, что исполнитель занес в список даже золоченую раму с портретом Арона Соломоновича. Фишбейн отмахнулся, его утомила беготня, и он хотел есть. За столом сидел Додя, пил кофе и морщился от пенок. Он буркнул отцу:
— Здраст! — подвинул хлебницу, внимательно перещупал сдобные плюшки и, выбрав слойку, попробовал ее.
— Додинька, — обратилась к нему Цецилия, — твой отец в таком положении, ты бы поговорил с ним! Когда мы тебя родили, мы радовались, что ты будешь нашей крепостью!
— Вам никто не велел меня родить, — сказал Додя, — а разговор у меня короткий: я жить с вами не буду, отдайте мне мои деньги!..
Будь Фишбейн в другом настроении, он показал бы сыну, где раки зимуют; но в этот час ему не хотелось ни ссориться, ни кричать. Он открыл несгораемый шкаф, достал вексель Карасика и швырнул Доде:
— У твоей матери был отец: когда я начинал есть, он начинал ныть о твоих деньгах. Ты и матерный отец — тютелька в тютельку!
— А твой отец тоже хорош, — заступилась за своего отца Цецилия. — Он был такой добрый, что мог удавиться за копейку!
Додя три раза прочел вексель и, отложив его в сторону, с любопытством ждал родительской стычки. Это не мешало ему уничтожать оладьи из мацовой муки, которые Цецилия напекла на дорогу. Однако, видя, что оладьям угрожает опасность, Фишбейн предпочел захватить свою долю, чем пикироваться с женой.
— Я не понимаю, почему ты мне дал просроченный вексель? — спросил Додя.
— Это — твои деньги! Карасик ободрал меня, как липку!
— Я получил в приданое бриллианты, а не вексель, и я не уйду отсюда, пока их не получу!
Эта фраза разозлила Фишбейна: он ударил кулаком по столу, заорал и полез через стол на сына. Цецилия испугалась, что услышат соседи, схватила мужа за руку и умоляла его не кричать. Додя подошел к двери, повернулся лицом к отцу и спокойно сказал:
— Будем говорить по другому! Ты знаешь, чем это пахнет? — и, вынув из кармана револьвер, направил его на отца.
У Цецилии подкосились ноги, она плюхнулась на стул и закрыла глаза. Фишбейн хотел крикнуть, но проглотил все слова: ноги понесли его к этажерке, левая рука сняла бронзовую фигуру Дианы, правая отвинтила ее от подножки, и Фишбейн высыпал бриллианты на верхнюю полку этажерки. Додя взял бриллианты, в том числе двенадцатикаратник, положил их в карман пиджака, спрятал револьвер и засмеялся:
— Прощайте, дорогие родители!
— Я тебе больше не отец! — мертвым голосом вымолвил Фишбейн. — Она тебе больше не мать!
— Я был бы счастлив, если б это действительно было так! Я ненавижу вас! Я ненавижу себя и того проклятого Фишбейна, который сидит во мне! — сказал Додя и взял со стола шапку. — Адью!
Фишбейн опустился на диван, утонул в подушках и раскинул руки. Словно находясь под водой, он задыхался, сердце его трепыхалось у самого горла, и в ушах пульсировал звон. Цецилия намочила в холодной воде носовой платок, помогла мужу расстегнуть сорочку и положила компресс на его грудь. Фишбейн глубоко вздохнул, и воздух засвистел и зафурчал между его зубами. Он мысленно поблагодарил бога, который пощадил его и спас от руки злодея. Вслед за этим он вспомнил о бриллиантах, подсчитал их стоимость и погрозил кулаком по направлению двери.
— Разве это сын? — спросил он жену. — Это сукин сын! Теперь я настоящий нищий!
Цецилия села около мужа. Она порицала Додю, но под ее словами, как уголь под золой, тлела надежда на раскаяние и возвращение сына. Она заплакала, положила голову на грудь мужа и прижалась мокрой щекой к его руке. Фишбейн провел рукой по ее волосам, почувствовал силу ее горя, умилился своей нежности и прошептал:
— Не плачь! Ты этим не поможешь! Только мочишь мне рубашку, и сама мочишься!
Вбежал Наум. Он нанял ломового, перенес чемоданы, но Ступин задержал его и предупредил, что вызовет милицию, если описанные исполнителем вещи не будут поставлены обратно. Сгоряча, сыпя древне-еврейские и русские слова, палестинец ругался, на чем свет стоит, и просил Фишбейна объясниться со Ступиным. Цецилия вскочила, поправила волосы и намеревалась итти вместе с мужем. Фишбейн остановил ее:
— Зачем итти? Поверь, что я и ты в глазах Ступина не больше, чем два нуля. Наум, делай, как он велит!
Через час ломовые сани, нагруженные большим чемоданом с бельем и двумя узлами подушек и перин, тронулись со двора. Наум влез по уши в пробковый шлем, подобрал полы непромокаемого плаща и зашагал за санями. Супруги смотрели из окна и, когда ломовой свернул за угол, они отвернулись друг от друга, чтобы не расплакаться. Цецилия завернула в газету оставшиеся оладьи, солонину, жестяные коробки с чаем, сахаром, солью и взяла бутылку боржома. Фишбейн положил в банный саквояж опротестованные векселя, облигации хлебного займа, золотые вещицы и гребенки жены. Он отвинтил голову Дианы, вынул десять николаевских золотых и положил их в замшевый мешочек:
— Богиню тоже описали, — печально сказал он, пряча мешочек во внутренний жилетный карман, — ей будет плохо с Наумом!
Но Цецилии было не до богини. Она готова была рвать и метать, смотря на туго набитые наволоки и корзины, которые не могла взять с собой. Она ухитрилась надеть на себя две пары белья, три лары шелковых чулок, два шерстяных платья и три заграничных трикотажных жакетки. Чтобы вещи никому не достались, Цецилия стала вырезать ножницами большие дыры на самых дорогих платьях, платках и перчатках и, вырезая, плакала от жалости, злобы и бессилия. Она надела котиковое манто, шляпу-модель от мадам Мари и взяла сумку из крокодиловой кожи, ловко набив ее заграничными духами и пудрой. Рассчитавшись с Лушей, она вспомнила о Берточке, постучалась к ней и пожурила ее:
— Что же ты не попрощаешься с нами? Мы, кажется, не на дачу уезжаем, и ты нам не чужая!
— Нет, чужая: я вчера развелась с Додей!
— Что же ты до сих пор молчала? — спросила Цецилия. — Додя взял твои бриллианты, тебе же надо пить-есть?
— Я поступила на службу. У меня еще есть дорогие вещи!
Цецилия оттопырила нижнюю губу, фыркнула и позвала мужа:
— Арон, посмотри на эту крашмунчию! Она поступила на службу к этим грабителям.
— Нет, большевики ее грабители! — воскликнула вдруг Берточка. — Это ваш муж воровал в домкоме, в Центроткани…
— Нас могут услыхать! — испугался Фишбейн, машинально поднимая воротник своей шубы.
— И пусть услышат! Вы хуже, чем палачи, издевались надо мной, плевали мне в душу, а сами спекулировали на моем приданом, будь оно проклято!
— Она белены объелась! — разозлилась Цецилия. — Твой отец тоже спекулянт!
— Мой отец был честным портным, а после его смерти Карасик взял меня на воспитание!
— Хорошая себе дочь доктора! — перебила ее Цецилия. — И какая-то портняжка смеет так орать!
— Да, смею! — продолжала Берточка: — Смею, потому что я работаю и ем свой хлеб!
— Харкни ей в глаза! — предложила Цецилия мужу и потянула его за рукав: — Идем!
— Вам нет места среди честных людей! — надрывалась Берточка, сжимая кулаки. — Все равно большевики раздавят вас, как пауков!
— Бертинька! — произнес Фишбейн, делая шаг вперед и протягивая к ней руку с банным саквояжем: — Что ты напрягаешь горлышко? Я же тебе добра желаю!
— Не прикасайтесь ко мне! — оттолкнула его Берточка, зашла за стол и прижала худые руки к груди. — Вы — гад, гад, гад!
Цецилия вытащила мужа из комнаты. Супруги быстро прошли по коридору и спустились по лестнице. Они шли по двору, нарочно улыбаясь и не обращая внимания на то, что за ними наблюдают из окон и с крыльца. Ступин покосился на саквояж, но ничего не сказал. Десятилетний Кирюшка кинул в них снегом. Выходя из ворот, Фишбейн грустно проговорил:
— Они смотрят на нас, как на петрушку, а раньше они кланялись мне вперед и взад. А здесь стоял городовой и каждый раз отдавал мне честь, как полному генералу!
На вокзале их встретил Наум, попросил подождать, и они увидали, как пробковый шлем понесся к багажной кассе, свернул к весовщику и замаячил перед носильщиком. Фишбейн узнал, что севастопольский поезд отходит в два сорок, прошел с женой в буфет и на прощанье заказал любимые блюда: Цецилии салат-оливье и лимонад, себе — шнитцель по-венски и кофе по-варшавски. Цецилия сидела и отдувалась: ей было очень жарко, и она потела. С каким бы наслаждением она расстегнула манто и жакетки! Но Цицилия боялась простудиться и укутывалась плотней, чувствуя, что пот змейкой скользит по спине и сквозь все белье, платья, жакетки и манто выступает под мышками. Фишбейн неохотно приступил к шнитцелю, а хорошо прожареный шнитцель был подан на алюминиевой сковородке с розовой картошкой, со струганым хреном и с двумя кусками лимона, — все, как полагается в таких случаях! Фишбейн старался всем своим поведением показать, что ничего особенного не случилось, и что ему весело. Только когда настойчивые вопросы, как горбуны на костылях, вставали перед ним, он смущался и отвечал жене невпопад.
— Кушай! — сказал Цецилия. — У тебя зеленый вид!
— Что ты, что ты! Никакого вида у меня нет, — это тебе кажется! — успокоил ее Фишбейн и для аппетита взял кусок лимона и стал сосать.
В эту секунду он увидал Лаврова. Облокотясь на буфетную стойку и сдувая снежную пену, Степан Гордеевич пил пиво и закусывал соленым огурцом. Фишбейн окликнул его, Лавров обернулся, поздоровался и, держа в руке кружку, направился к Фишбейну. Он поставил на стол кружку, вытер руки о полу и протянул пятерню Фишбейну и Цецилии.