— В путь-дорожку собрались? — спросил он, садясь. — Далече ли?
— Еду в Крым отдохнуть с женой!
— Чего там, Арон Соломоныч, отдохнуть! — проговорил Лавров, махнув рукой. — Зимой по доброй воле в Крым не поедешь. Вот, к примеру, меня в Курск заслали, курицыны дети!
— Чем будешь торговать? — поинтересовался Фишбейн, выдавая себя.
— Мой сродственник открывает лавку и дает мне бумагу. Я буду в роде, как замзав!
— А ваш Петя тоже едет в Курск? — спросила Цецилия, наслаждаясь салатом.
— Нет, Петьку пошали на Печору. Сколько раз говорил ему: уйди от Карася, ничего путного не выйдет! — ответил Лавров и отхлебнул из кружки. — Эх, Петька, Петька, знать не мать тебя родила, а тетка!
— Этот Карась объегорил меня, как девчонку! — сообщил Фишбейн, покончив со шнитцелем и подвигая к себе стакан кофе. — Я бы собственными руками превратил его в бифштекс и кинул собакам!
— Вот те яврей! Своих не признает! — изумился Лавров. — И то сказать, тюрьму вашим братом здорово уплотнили!
Фишбейн собрался возразить Лаврову, но прибежал Наум, подсел к Фишбейну и прошептал ему на ухо, что рэб Залмана нет, а касса уже открыта. Фишбейн наклонился к уху Наума, сказал, что зашил деньги в подкладку, и просил его в счет будущей прибыли магазина купить два билета с плацкартами. Наум завертелся на стуле, воскликнул:
— Это большие деньги, храни меня бог! — и, заметив, что Фишбейн сердится, побежал к кассе.
Лавров хотел заплатить официанту, но Фишбейн оттолкнул его руку и отдал деньги за него и за себя. Лавров спрятал бороду под пиджак, застегнул шубу и стал прощаться:
— Авось, приведет бог свидеться! — сказал он, неуклюже пожимая руку Цецилии.
— В три года можно три раза умереть, — ответил Фишбейн.
— Типун тебе на язык! — пожелал ему Лавров. — Через три года может законный царь приттить! Небось, слыхал, что цесаревич Алексей объявился в Киеве?
Лавров позвал носильщика, взвалил ему на плечи узел, сам поднял другой и, как медведь за поводырем, пошел за носильщиком. Супруги посмотрели ему вслед. Цецилия сказала:
— Жалко человека!
— Конечно, жалко! — подтвердил Фишбейн. — Из него вышел бы дельный погромщик!
Они просидели полчаса, не зная, пойти ли им в зал первого класса или дожидаться Наума. Цецилия ругала палестинца, Фишбейн — рэб Залмана. К буфетной стойке подбегали люди и торопливо запасались на дорогу продуктами. Фишбейн узнавал знакомых торговцев и валютчиков с Ильинки, Никольской и Старой площади. Узнал он и двух адвокатов, сидевших с ним в девятнадцатой камере, и, боясь, что его узнают, поспешно отвернулся и заслонил лицо рукой. Сидя в такой позе, Фишбейн впервые до отчаяния осознал, что он уже не прежний гешефтмахер и комбинатор, самодовольно взирающий на всех и всякого. Теперь он, Арон Соломонович — социально опасный человек, который, как гнилой зуб, выдернут из здоровых десен Москвы…
Вокзальный швейцар потряс надтреснутым колокольчиком и пропел:
— Пер-вый зво-нок! Поезд номер шесть бис. Москва — Харьков — Севасто-ополь!
Фишбейн вздрогнул и растерянно поглядел на жену: ой не имел права остаться в Москве, его могли выслать по этапу, а билетов не было. Фишбейн схватил шапку и сорвался с места. Он забежал в зал второго и третьего классов, заглянул в багажное отделение, справочную, парикмахерскую и в комнату для женщин. Много раз он обознавался, описывал носильщикам и пассажирам наружность Наума и рэб Залмана; одни смотрели на него, как на пьяного, другие, не отвечая, повертывались спиной. Запыхавшись, он прибежал в буфет и увидал рядом с Цецилией шамеса. Согнув руку крючком и размахивая билетами, рэб Залман кинулся ему навстречу. Еще на ходу Фишбейн узнал, что шамес добивался двух билетов в спальном вагоне, но билетов не было, и только в последние минуты ему продали купе в международном вагоне. Рэб Залман был так доволен, что держал на ладони два билета, как две бриллиантовые серьги, и расхваливал их, как невест. Но Фишбейн, не разделяя его радости, взял билеты и объяснил шамесу:
— Вы стояли у кассы столько времени, что могли бы купить не купе, а целый международный вагон. Наум тоже стоит за билетами. Эта поездка мне будет стоить столько, что другой бы мог съездить в Индокитай и обратно!
И не поблагодарив, и не попрощавшись с рэб Залманом, он повел Цецилию на перрон. Когда к столику прибежал Наум, шамес сказал:
— Бегите скорей к господину Фишбейну, он умирает от ожидания, — и зашагал по вокзалу, бормоча: — Сделай собаке одолжение, она тебя же облает!
Цецилия никогда не ездила в международном вагоне, и купе, напоминавшее игрушечную комнату, поразило ее. Она щупала диваны, обитые красным бархатом, восхищалась зеркалами, платяным шкафом и, осмотрев ванную и клозет, решила, что это — царский вагон. Фишбейн наскоро попрощался с Наумом, просил его получше следить за магазином, почаще писать письма и велел передать шамесу вместо куртажа — поклон. Сняв манто, жакетки, платья и лишнее белье, Цецилия упаковалась в розовый капот. Она развязала свертки и повеселела. Проводник принес чайник с кипятком, и, едва поезд двинулся, Цецилия заварила чай. Она выбрала себе глазированные фрукты и вафли, Фишбейн — вишневое варенье и печенье «Пиу-пиу». После чая Цецилия развесила в шкафу верхние вещи, расставила посуду и пообещала заказать к обеду в салон-ресторане разварную стерлядь. Фишбейн поцеловал ее в щеку и сказал:
— Мне эта стерлядь не полезет в рот. Если мы продадим все, что взяли с собой, нам хватит самое большое на месяц, но без всяких стерлядей!
— Почему так? — спросила Цецилия. — А разве Наум нам будет мало высылать?
— Мало — это было бы хорошо. Он ничего не будет высылать! — тихо ответил Фишбейн. — В магазине товар описан сверху донизу. Через неделю дело запечатают и распродадут с торгов!
— Ой, у меня в глазах потемнело! За какие прегрешения бог дал мне такого мужа! — воскликнула Цецилия, опускаясь на диван. — Ну, хорошо: отчего нам не продать все и не открыть лавку в Ялте? Туда летом приезжает пол-Москвы.
— Рыбка, я больше не буду торговать, — еще тише сказал Фишбейн. — В Ялте тоже есть фин и Гепеу!
— Торговать ты не будешь, а что же делать ты будешь?
— Я сам не знаю: на службу меня не возьмут, работать я ничего не умею…
— А ты не можешь обжаловать? Бывают же всякие амнистии?
— Разве кошка амнистирует мышку? И, вообще, не мучь меня!
— Не я тебя, ты меня мучаешь! Ты меня везешь в Ялту, чтоб я околела с голоду! А кто виноват? Твоя миленькая Сузи, пропади она пропадом!
— У Лаврова не было Сузи, и все-таки ему дали минус шесть. Я сам думал, что мы для мосфинотдела верный доход без всякого риска и страха. Однако, с нами не поцеремонились…
Но Цецилия уже не слушала мужа. Она опрокинулась на диван и звуки, похожие на клохтанье, хлынули из ее горла. Фишбейн за годы совместной жизни привык выслушивать от жены самые неожиданные междометия и фразы. На этот раз он перетрухнул, наклонился над женой и, как веером, помахал над ней рукой. Маханье не помогло. Фишбейн из чайника налил в чашку воды, протянул Цецилии, — она подняла ногу и коленкой вышибла чашку из его рук. Чашка полетела под диван, разбилась, и Фишбейн долго подбирал осколки и вытирал носовым платком пол. Он сел напротив жены и облокотился на диванный валик. Со столика сползала чайная ложка, коснулась чайника и зазвенела. Фишбейн отодвинул ее, поставил чайник на пол и закрыл его бумагой. Покачиваясь на диване, Цецилия успокаивалась: голова ее склонилась на бок, из полуоткрытого рта выходило спокойное дыхание, и она закрыла глаза. Фишбейн положил подушку, осторожно уложил жену и накрыл ее своей королевской шубой.
— Найдется дурак, который позавидует мне, — рассуждал он, растягиваясь на своем диване и подсовывая ноги под валик. — Международный вагон, отдельное купе, жена и прочие антимонии… С удовольствием я бы этого дурака положил на мое место: вот тебе вагон, купе, жена на семь пудов и в придачу еще десяток золотых. Дураку — хорошо: он не думает, что будет завтра. А завтра вместо купе — комната с клопами и без уборной, завтра жена будет тебя есть, как шкварку, и за эти золотые могут тебя уехать с юга на север. Вообще, предстоит много удовольствия: мертвая Ялта, ядовитый ветер, сволочной туман, и ко всему этому тебя, как какого-нибудь Ваську-Пудру, возьмут на учет. Ни тпру, ни ну!
Фишбейн постепенно окунался в дремоту. Он пытался вынуть вставную челюсть, но рука отяжелела, и он не мог сдвинуть ее с места. Он вспомнил, что не запер купе, и это была последняя мысль: он заснул. Его разбудил гуд. Дрожа чугунным брюхом, паровоз, как голодный слон, трубил на полном ходу. Раскрывая до ушей каменные рты и надрывая до хрипоты горло, его клич повторяли окрестные фабрики. От этого стонала земля, ухал воздух и будоражил скачущие по небу табуны белогривых туч. Супруги одновременно повернулись друг к другу.
— Наверняка, крушение! — прошептала Цецилия, жмурясь от света.
— Какая навернячка! — отрезал Фишбейн, вставая с дивана. — Крушение, а мы едем! — и он открыл дверь купе.
В коридоре вагона стояли несколько человек, большинство держали руки по швам и не шевелились. В числе их был проводник: очевидно, он шел подметать и остановился с метлой и ведром в руках.
— Что случилось, господа? — спросил Фишбейн. — Мне все уши просвистели!
Ему не ответили. Он повторил вопрос, и проводник, не повертывая головы, сказал:
— Хоронят Ленина.
Фишбейн не знал: уйти ему или остаться. Если он уйдет, могут подумать, что он против Ленина, и, вообще, чорт знает, что может им взбрести в голову. Если он останется, — неизвестно сколько времени будет продолжаться эта музыка, а в коридоре холодно, и легко можно схватить насморк. Он повернулся к купе и сейчас же спросил себя:
— Хочешь за решотку? — и встал, стараясь держать руки по швам и убеждая себя:
— Лучше прочихать два дня, чем бояться две недели!
Он не простоял минуты: паровоз умолк, люди задергались, проводник вежливо опросил: