Медленно светлело небо над городом. Все яснее выступали из темноты контуры домов и церквей, черные стволы лип за Лебяжьей канавкой.
— А ты сам кто же будешь-то, откуда? — спросил солдат, кончив рыть и укладывая заступ на телегу.
— Пешков. Из Нижнего.
— Из Нижнего? Жаль, не земляки! Мы-то с Вятки. Слыхал, может, — город такой, Яранск? Мы оттуда. Ну, до свиданьица, человек хороший.
Он протянул Горькому жесткую, шершавую руку и, крепко, с видимой сердечностью пожав горевшую от непривычной работы ладонь писателя, дернул грязные веревки вожжей. Телега тронулась.
Горький стоял молча, задумчиво, помахивая рукой. Ему вдруг показалось, что это был тот самый солдат, которого он ударил прошлой осенью в Александровском парке.
ШУРАЛЁВ
В стороне от города за судоремонтным заводом стоят в речном затоне отжившие свой век суда. По берегу тянется к тупику заброшенная железнодорожная ветка. В долгие осенние ночи, если ветер дует снизу, от океана, вода в затоне поднимается и хлюпает между бортами полузатонувших буксиров и барж.
Сторожу Анисиму Митрофановичу Шуралеву в такие ночи не спится. Еще задолго до рассвета он выходит из будки и прислушивается. В полутьме поскрипывают старые суда, шевелится на ветру рангоут, и кажется, что вся речная армада оживает, будто собирается в поход.
Шуралев, щурясь, вглядывается из-под руки в сизую даль Енисея и негромко вздыхает.
— Нет уж, наше с вами время прошло. Чего уж теперь! — вслух говорит он кому-то.
Еще до первого заводского гудка в поселке один за другим зажигаются в окнах домов желтые утренние огни. Люди поднимаются от сна, готовятся идти на работу. У пристани шумно дышит паромный буксир; по бревенчатому настилу, рыча, спускаются к переправе грузовики.
«Сейчас сноха придет с ребятишками», — думает Шуралев.
Действительно, у ворот раздается быстрый и легкий топот. С пригорка к деду несутся наперегонки Любашка и Ленька. За ними торопливо шагает сноха Таисья в негнущихся брезентовых штанах, в жесткой куртке; издали посмотреть — все равно, что мужик, только стать не та.
— Не балуйтесь, слушайтесь деда, — говорит она строго ребятам и направляется дальше.
Работает она тут же за пакгаузами сварщицей. На плоском берегу стоит на стапелях широкодонный буксир «Чапаев». Буксир в капитальном ремонте. Там у стапелей то и дело вспыхивают и рассыпаются голубоватые звезды электросварки. Раньше, когда дед сам работал на ремонте, буксиры клепали молотками. Такой гул стоял — затыкай уши. Но это было давно…
Любашка и Ленька уже возятся на берегу возле будки. Ленька забрался на рассохшийся катер, вытащенный из воды; Любашка уселась рядом на обломке шпангоута. Они отправляются в путешествие.
Командует всем Ленька. Он же поднимает паруса, разводит пары в котлах, убивает попадающихся по пути акул и китов и подает команды:
— Лево руля! Самый полный! Свистать всех наверх!
Потом появляются морские пираты и начинается смертельная схватка. Ленька припадает к борту корабля и ведет бешеный непрерывный обстрел из пулеметов, пушек и пистолетов. Любашке приходится изображать поверженного во прах врага; ее сталкивают на землю и не дают подняться.
— Падай! Ты уже убита! Лежи! Тр-р-р-р! Бац!..
Это продолжается довольно долго. Наконец беспримерное Любашкино терпение истощается, и она, всхлипывая и сопя носом, направляется к деду.
— Не буду я с ним играть! Все убитая да убитая… Сам небось (все время живой!..
Дедушка Шуралев отряхивает ей пальтецо и неловко вытирает своей красной от (ветра рукой крошечный Любашкин нос.
— Ладно, чего уж теперь! Пойдем-ка лучше мы с тобой на бревнышке посидим.
Ленька некоторое время делает вид, что ему без Любашки очень даже хорошо. Однако крики его постепенно становятся тише.
— Садись к нам! Дедушка рассказывать станет, — забыв о своих обидах, зовет Любашка и плотнее прижимается к деду.
Ленька садится с другой стороны и забивается головой под дедушкин локоть.
— Так что же вам сегодня рассказать? — Дед расправляет ладонью усы.
— Как в царский дворец ходили, какую там кашу ели, — подсказывает Любашка.
— Говорил уж я вам про это.
— Еще скажи!
— Ну, что ж сказать? Вот приехал я в Петроград. В лаптях, стало быть. Штаны на мне самотканые, котомка. Конечно, кругом все не так, как у нас в деревне. Дома самые наиогромнейшие, зеркала, вывески.
— А зачем ты туда поехал, дедушка?
— А очень мне, ребята, сапоги хотелось иметь. Я тогда не здесь жил, а на Оке, под Калугой. Из нашей деревни и все в Питер ездили в извозчики наниматься. Мне тоже адрес дали к Филаретову, хозяину. Вот я и подался. Отыскал я этого Филаретова, а он говорит:
«Теперь лошадей на фронт берут, овса мало, все дорожает. Новых мне возчиков не надо, да хоть бы и надо было, так тебя бы не взял: города не знаешь, начнешь плутать. Какой из тебя извозчик? Ты года два-три в дворниках потяни…» Ладно. Пристроился я в одном доме. Двор мету, тротуар чищу, с мостовой помет конский сметаю, дрова колю, разношу по этажам.
— А сапоги? — напоминает Ленька.
— Куда уж там сапоги! Хотел было обратно в деревню податься, да стыдно в лаптях ворочаться. Так-то ничего, да шибко мне Татьяну поразить хотелось. Она тогда в девках еще была. Как, думаю, приеду я в сапогах, так уж она против меня не устоит! Да… И вот раз вяжу я в вязанку дрова и себе их на загривок пристраиваю, чтоб, значит, разом побольше унести, а тут господинчик один.
«Иди ты ко мне в типографию — колесо вертеть. Мне, говорит, такой, как ты, нужен. Оплата тебе будет в четыре раза против той, что тебе здесь дают».
Ладно, пошел я к нему. У него там машина такая: я колесо верчу, а она листы оттискивает, газету. Верчу месяц, верчу второй, а жизнь все дорожает. Гляжу, за сапоги уже двести сорок рублей спрашивают. До войны они двенадцать целковых стоили. Эх, думаю, опять я без сапог! И вот утром являются в типографию трое с винтовками. Один, в кожанке, вышел вперед и говорит:
«Прекратить печатание! Вашу, говорит, газету Революционный комитет постановил закрыть».
«Как так?»
«А вот так. Один только блуд от нее».
А потом посмотрел на меня и спрашивает:
«И не совестно тебе, малый, всякую клевету на революцию печатать? Или ты не в своем уме? Или, может, ты им за что-нибудь продался?»
И вижу, лицо у него вроде перекосилось все, и уж на меня он глядит с брезгливостью, будто на шелудивую собаку. А я и сказать не знаю что. Стою, только глазами хлопаю. Разве я знал, что это за газета? Мне и невдомек. Я, правда, два года отходил в школу, только, кроме букваря да часослова, никаких у меня книг и в руках не бывало. Ну уж он видит, какой я телок в этих делах, давай меня вразумлять. Так вразумил, что стыдно мне стало. Ах ты, думаю, едрена корень! Что же это такое получается?.. Подайся-ка, Леонид, закурю я…
Дед шарит в кармане, извлекает помятую пачку «Прибоя», ожесточенно чиркает спичкой.
— Да, так на чем же я остановился?
— Ах ты, думаешь, едрена корень, — подсказывает Ленька.
— Да, так вот, поговорили мы тогда в типографии по душам. Ничего я от них не утаил, все выложил.
— И про сапоги?
— И про сапоги тоже. Вот они мне и говорят: «Человеку нужно правильную себе дорогу найти, а за сапогами дело не станет. Вот, говорят, подадимся сейчас с тобой в нашу полковую каптерку, там мы тебе подберем что-нибудь».
Пошли мы в казарму, потом на склад. Стал я выбирать. Правда, сапоги поношенные, но есть еще которые крепкие совсем. Вот выбрал я себе пару, ладные такие попались, с новой обсоюзкой, подошва на медных гвоздях, задники тоже не сворочены, набойки не сбиты, все в аккурат, только что рантов нет. Обул я эти сапоги и вроде другим человеком стал. А мне еще шинель дают суконную, фуражку.
Пошли все вместе на плац.
А на плацу митинг у них — «Долой войну!», «Керенского долой!». Долго шумели. И вот прибегает один матрос: «Пока, говорит, вы здесь горло дерете, юнкера мосты разводить собираются».
Тут поднялась буча. Сейчас все за ворота, наскоро построились и — марш в город. А там уже на улицах народу — не продерешься. И все ко дворцу норовят поближе. Да… Долго мы шли, у костров стояли. Все ждали. Сердились уж: чего же зря канителимся? Наконец к полночи началось…
Мы-то, признаться, далеко были, но слышим: пошли наши. Пальба поднялась, крики, шум. Тут и мы двинулись. Пока да что, до дворца добрались, считай, ночью. Там все до нас сделано. Министров уже в Петропавловскую отвели, в крепость. Ходим по залам, картины глядим на потолках, на царскую жизнь удивляемся. А самим есть охота, терпежу нет. Вот матрос тот самый и говорит: «Пойдемте, говорит, ребята, камбуз искать». Это по-ихнему, по-морскому, значит кухню.
Стали мы спускаться по лестнице. Зашли в коридор, чувствуем — теплом наносит. И вот видим зал. Стоит плита, огромадная, как этот буксир. И на ней, ровно на палубе, всякие там кастрюльки эмалированные, кофейники. А людей нет. Просто ни одного человека, ни одного самого захудалого поваренка. «Эй, хозяева!»
Никто не отзывается. Заглянули мы в одну кастрюлю — пусто. В другую — опять ничего. Глядим, стоит большущий такой чан и весь, как самовар, светится. Стой, думаем, уж тут что-нибудь да есть! И вот взялись мы вдвоем, я да еще один — такой Лука Огурцов, вятский он был, из-под Яранска. Подняли, значит, крышку, а оттуда, батюшки-светы, поднимается повар царский в белом колпаке. Щеки толстые, так и трясутся, и весь он от страха белый, точно мукой обсыпанный. Мы было тоже испугались сначала, думали — засада. Кое-кто за винтовки схватился, затворами щелкают. А повар говорит:
«Не губите, братцы! Я, говорит, такой же, как и вы, трудовой человек. Я, говорит, вас сейчас всех накормлю».
Засуетился, забегал, обрадовался, видно, что убивать не собираемся, за стол всех посадил. А нас человек двадцать было.
«Я, говорит, этим министрам целый день варю, а они есть ничего не хотят, видно, не до этого им».