Потом ты провожаешь ее домой. Вы входите в подъезд, поднимаетесь на последний этаж, у тебя одышка, у нее нет. Перед ее дверью вы останавливаетесь и долго разговариваете — не наговорились. На второй или на третий вечер, точно не помнишь, целуетесь. Поцеловавшись, ты желаешь ей спокойной ночи и скатываешься по лестнице в исступлении, в каком скатываются по лестнице после поцелуев.
И так все дни. Звонок. Что будем делать? Споры. Выбор. Встреча. Прогулка. Эсэмэски. Лестница в ее доме. Перед своей дверью она выключает мобильник. И вы целуетесь. Так все дни, если не считать одной детали: целый день тебе хочется целоваться с ней. Вы долго целуетесь каждую ночь, она не предлагает тебе войти, да ты и сам этого не хочешь, ты хочешь стоять там, при тусклом лестничном свете, в тишине, и долго целоваться — тебе нравятся долгие поцелуи. Ты не спрашиваешь, нравятся ли они ей, но надеешься, что нравятся. Судя по всему, да. Вы не говорите о поцелуях. Каждую ночь вы поднимаетесь по лестнице на самый верх, ты с одышкой, она нет, и с каждой ночью знаете друг о друге немного больше. До этого она рассказала тебе, а ты ей, кучу историй. Вы кончаете разговаривать и начинаете целоваться. Вы только целуетесь, долго, много раз, а потом ты скатываешься в исступлении по лестнице.
Однажды вечером она приглашает тебя на ужин, вы едите, пьете вино, болтаете, слушаете до глубокой ночи музыку. Потом выходите на лестницу и только тут целуетесь. Долго, много раз.
Однажды она звонит тебе, как всегда, в половине седьмого. Ты готов бороться за то, чтобы идти в любое место, куда не хочет идти она. У вас такая игра. Ты готов. У нее более естественный и непринужденный голос, чем обычно, так что ты понимаешь: никакой он не естественный и не непринужденный. Ты ждешь, что она тебе скажет. И она говорит. Ей позвонила подруга, о которой она столько тебе рассказывала. Подруга вернулась из отпуска. Сегодня вечером она пойдет с нами. Ты поворачиваешься к стене, где висит календарь. Пытаешься вспомнить, какое сегодня число. Наконец вспоминаешь. Возможно, когда ты положишь трубку, кто-нибудь позвонит и тебе, скажет, что вернулся. Алло, куда ты пропал? — спрашивает она. Ты говоришь, что, если они давно не виделись, может, им лучше встретиться без тебя. А она говорит, что ты сумасшедший, что она хочет познакомить тебя со своей подругой. Ладно, говоришь ты. Они уже все решили — ты не возражаешь, говоришь «ладно». Некоторое время она молчит: уж слишком быстро ты сказал «ладно». Алло, кричишь ты в трубку, куда ты пропала? Вы договариваетесь о встрече.
Ты на нее не идешь. Выходишь из дома поздно, садишься в машину. Едешь в район Гарбателла, оставляешь машину довольно далеко и бродишь допоздна, обходя все тамошние дворы. Когда начинают гудеть ноги, решаешь, что пора возвращаться домой. Свободных мест, куда ты можешь поставить машину, сегодня вечером уже меньше — всего два. Рядом с тем, которое ты выбираешь, загорелый мужчина выгружает из багажника чемоданы. Он весело с тобой здоровается. Сразу видно, рад, что вернулся. Дома на автоответчике ты находишь два сообщения. Вернулся Антонио. Вернулась Нина.
Ты помнишь ее поцелуи. Ты вспоминаешь о них, когда лето уже кончилось, вспоминаешь всю зиму. Как-то, после долгого перерыва, ты встречаешь ее на вечеринке. Чао! Чао! И вы обнимаетесь, как два человека, которые не понимают, что должно было случиться, чтобы они не виделись столько времени. Тут же ей приходит СМС, и она отвечает. Ты думаешь, что теперь твоя очередь посмотреть ей в глаза и сказать: по-моему, мы однажды целовались, правда? Но ты понимаешь, что не сделаешь этого, не сможешь, Хотел бы, но не сможешь. И думаешь, что ждешь не дождешься того вечера, когда это сделаешь. Однако это будет не скоро. А может, и не будет.
Театр не для меня.
Гаснет свет, наступает тишина, сейчас начнется спектакль. После нескольких секунд ожидания раздаются первые слова, и уже с первых слов, по первой фразе все понятно. И не только по фразе, но по тону, по постановке голоса, по использованию диафрагмы.
В театре после первой фразы тебе уже все ясно. Часто ты понимаешь, что в эту секунду время останавливается, останавливается навсегда. Ты в западне, выйти не можешь, остается терпеть. Ты прикован к своему креслу, и разворачивающееся перед тобой действо будет длиться часами, днями, неделями. Оно не закончится никогда. За стенами театра — люди, которых ты любишь, твои планы, и тебе приходится мириться с мыслью, что ничего этого нет. Жизнь будет продолжаться без тебя. А ты, запертый здесь, будешь до конца дней смотреть этот спектакль.
И все-таки спустя долгое время, когда ты уже не веришь, что такое возможно, когда ты уже старик, тупой, беспамятный, неожиданно и этот спектакль, которому не видно было конца, кончается.
И эта минута освобождения — прекрасная минута. Ты вскакиваешь на ноги и с удовольствием аплодируешь и кричишь браво: ты рад, что спектакль все-таки закончился, и хочешь как можно дольше продлить эту минуту — минуту, когда с уверенностью можешь сказать себе, что он закончился.
В супермаркете я всегда изучаю чужие тележки, пытаясь представить себе, что люди едят на обед, на ужин, какой образ жизни они ведут, что у меня с ними общего. Некоторые покупают то же, что купил бы и я, так что у меня есть все основания расписаться под их покупками.
Засунуть руку в глубину холодильника в супермаркете или в баре и достать бутылку молока, до истечения срока годности которого больше времени: это тем приятнее, чем старательнее ее заставили другими бутылками, чтобы вынудить меня купить молоко, срок годности которого истекает раньше.
Собираясь принять душ, моя жена регулирует воду больше часа, как раз до того момента, после которого, если повернуть смеситель на миллиметр влево, потечет кипяток, а если на миллиметр вправо — ледяная вода. После того как ей удастся в результате нечеловеческих усилий добиться нужной температуры и зеркало в ванной, напоминающей парилку, запотеет, она наконец становится под душ.
В эту самую минуту, ни секундой позже, я — клянусь, что не нарочно, — открываю кран на кухне, и напор воды в душе неожиданно становится слабее, а вода — ледяной. Я знаю, что жена забивается в угол кабины, потому что ей не хватает смелости закрыть душ, чтобы потом снова начать манипулировать смесителем, а главное, она верит, что через секунду это кончится, а пока вся сжимается, безуспешно стараясь увернуться от предательских капель, и кричит во все горло: «Закрооой! Закрооой!»
Если я слышу, — а за шумом двух струй и при закрытых дверях могу и не слышать, сколько она ни кричи, — я моментально спохватываюсь и закрываю кран.
Потом, когда она выходит из душа и, к моему удивлению, наступает на меня, бешено сверкая глазами, я все отрицаю, клянусь, торжественно клянусь, будто не помню, что открывал горячую воду, и только после долгого мучительного допроса признаю свою вину.
Но я действительно забыл, клянусь, что она принимала душ, иначе я бы никогда не дотронулся до крана.
Однажды в Сан-Ремо пели мужчина и женщина. В ту пору я был влюблен в девушку, которая жила очень далеко. Мы встречались с ней раз, а то и два раза в месяц. Я часто думал, что глупо, наверно, любить девушку, которая живет очень далеко, тем более что мы мучительно скучали друг по другу. Все события в жизни каждого из нас происходили, когда мы были не вместе. И в Сан-Ремо я был без нее.
Я думал об этом и в тот вечер, когда вдруг мне показалось, что мужчина и женщина поют специально для меня.
— Скажи, почему ты плачешь, почему ты слез от меня не прячешь, почему ты мне крепко сжимаешь руки? — спрашивает она.
Выдержав продолжительную паузу, он отвечает в лоб, с беспощадной откровенностью, необходимой в определенных случаях:
— Потому что думаю о разлуке. Не люби меня, я живу в Лондоне.
Он хотел сказать, что плачет потому, что их любовь невозможна: он живет слишком далеко. В Лондоне. Она — в Сан-Ремо, он — в Лондоне, какая уж тут любовь! Он говорил это мне и моей девушке, которая живет очень далеко. То был очевидный знак судьбы. Я много думал о нас, меня одолевали сомнения, и однажды вечером песня рассказала мне про человека, уговаривающего любимую девушку разлюбить его, потому что он живет слишком далеко.
В тот же вечер я позвонил своему другу.
— Ты слышал? — кричал я в трубку. — Это знак судьбы! Я должен расстаться с ней!
Когда наконец я дал ему возможность вставить слово, друг объяснил мне, что человек в песне не говорил девушке: «Не люби меня, я живу в Лондоне», и если бы я слушал лучше, то понял бы, что он отговаривал девушку любить его вовсе не потому, что он живет в Лондоне. На самом деле он говорил: «Не люби меня, я живу в темноте». Не a Londra (в Лондоне), но all'ombra (в темноте).
Он говорил «в темноте», потому что он слепой.
— Неужели ты не заметил, что он слепой?
— Конечно, заметил, но при чем тут это? Я не думал, что все слепые должны петь песни про слепых. Бочелли[1], по-моему, не поет.
Вечером в Риме по улицам дефилируют бутылки вина. Привычная для наблюдательного глаза картина. Одни аккуратно завернуты в тонкую бумагу энотеки, другие прячутся в полиэтиленовых пакетах супермаркетов, а то и в пакетах какого-нибудь магазина готового платья, прихваченных в последнюю секунду перед уходом из дома. Нагота бутылок попроще ничем не прикрыта, их крепко держат в руке люди, выходящие из машин или идущие по тротуару, внимательно изучая номера домов в поисках нужного адреса.
Вечером в Риме устраивают званые ужины. Приглашенные на ужин приносят бутылку вина. Этому молчаливому уговору неукоснительно следуют все, и тем не менее предусмотрительные хозяева дома сами покупают вино к столу: во-первых, они не знают, какое вино принесут гости, во-вторых, нельзя же откровенно рассчитывать на вино, которое принесут другие, и, наконец, в-третьих, всегда найдется кто-то, кому придет в голову явиться для разнообразия с мороженым или с тортом (мороженое и торт тоже нужно иметь в доме, хотя их может принести кто-то из гостей).