Минуты будничных озарений — страница 13 из 15

устройство, необходимо другое, нужно постараться объединить эти два устройства и превратить их в одно. На первый взгляд, это не так трудно, так почему бы народам не приложить все усилия, чтобы добиться этого?

Примером борьбы человечества за эволюцию, примером такой модернизации является шампунь плюс бальзам в одном флаконе, а в некоторых гостиницах в душе тебя ждет маленький пакетик, на котором написано: «Гель для душа, шампунь и кондиционер» – все вместе.


Мне достаточно, чтобы не исчезли пельмени, кресла на колесиках, лакричная карамель, одеяла, любой съедобный крем (если подумать, и не съедобный тоже), карандаши, ножи, которые режут (другие могут исчезнуть, я не против), ром, резинки, баскетбольные мячи, женские платья с молнией на спине, требующей помощи, чтобы ее застегнуть и расстегнуть, молочный шоколад, коробки из-под обуви, WhatsApp, обезжиренное молоко, свитера, парацетамол, сауны, микроволны, зонты.

* * *

Сын все время смотрит на меня. Я уверен, он думает, что я не жилец, не знаю, может, он думает, что я заболею, что я умру. Почему-то он вдруг решил, что я пропаду. Точнее, он, полагаю, думает, что я не смогу быть счастливым. И с тех пор, как он об этом задумался, главный предмет его беспокойства – это я. Он решил, что я не в состоянии заботиться о себе, что обо мне должен заботиться он.

Каждый день он спрашивает меня, спал ли я, хорошо ли себя чувствую, хочу ли я прогуляться, хочу ли я, чтобы мы шли помедленнее; каждый день оставляет мне что-то вкусное, потому что знает, что мне это нравится, и хочет, чтобы я не отказывался. Он застегивает мне рубашку, когда я пропускаю одну пуговицу, спрашивает, нравится ли мне фильм, а то посмотрим другой, спрашивает, не разозлил ли меня кто-то, не тоскую ли я по кому-то далекому, не хочу ли я надеть свитер, потому что ему кажется, что мне холодно, не устал ли я после того, как мы сделали несколько бросков на баскетбольной площадке. Спрашивает, хочу ли я вернуться домой или прогуляться еще, хочет, чтобы я выбирал пиццерию, оставляет мне мое любимое мороженое (которое он тоже любит), гладит меня, обнимает, спрашивает, почему я молчу, беспокоится, когда я слишком весел, потому что потом я загрущу; а в остальное время смотрит на меня, чтобы понять, все ли у меня в порядке, и если нет, не может ли он чем-то помочь мне.

Дело в том, что моему сыну одиннадцать лет, это не тот возраст, чтобы опекать меня. Мне же пятьдесят пять лет, и я еще не в том возрасте, когда нуждаются в опеке. По правде говоря, мне не кажется, что силы мои на исходе, напротив, я всегда думал, что я в том возрасте, когда энергия еще не иссякла, что я полон жизненных сил, что могу позаботиться не только о себе, но и об одиннадцатилетнем ребенке. Одним словом, я считал себя счастливым человеком и хорошим отцом.

Однако его беспокойство, его забота быстро свели на нет мою уверенность. Меня трогает это участие, более того, я с нежностью стал относиться к самому себе – раньше со мной такого не было. Я смотрю на себя его глазами и не думаю, что ошибаюсь. Я чувствую свою слабость, даже если не чувствую ее. И это объяснимо: у одиннадцатилетнего ребенка безошибочная интуиция, у него инстинкт выживания, как у тех детей, которым во время войны пришлось рано повзрослеть. И он тоже вынужден отложить свои потребности и, не успев проснуться, тревожится обо мне.

Когда вечером я возвращаюсь домой, он бежит к двери, обнимает меня и спрашивает, хорошо ли я себя чувствую, не болит ли у меня нога, как я поработал, в хорошем ли я настроении, устал ли я, хочу ли есть.


У Никколо Морикони, псевдоним Ультимо, есть песня «Твои черты», она начинается с рассказа о воспоминании: по утрам, когда он спал, она подходила и громко кричала: «Бух!» Кажется, она это делала каждое утро, и, понятное дело, он просыпался от испуга. Но теперь, когда она ушла, он без этого «Бух!» скучает. Он рассказывает об этом, как будто хочет вернуть это травматичное пробуждение.

Я говорю об этой песне потому, что одно время и мой сын кричал: «Бух!» Я каждое утро просыпаюсь очень рано и сажусь работать. Я сидел, сосредоточившись, за компьютером в полной тишине раннего утра, а он просыпался, на цыпочках заходил в кухню и, подпрыгнув, кричал во все горло: «Бух!»

Мне это действовало на нервы – нет, более того, бесило меня, я психовал и долго злился. Я просил его больше не делать этого, но просьбы не помогали. Это продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день я не поднял такой крик с угрозами, что он испугался и перестал кричать во все горло: «Бух!» Прежний ребенок был не похож на себя теперешнего, да и прежний отец, если гневался, внушал страх. Но я предпочел бы, чтобы он говорил мне: «Бух!» – потому что он считал меня своим отцом, таким, каким бывают отцы – сильным, взрослым, заводящимся с пол-оборота, грозным. И он испытывал меня, бросал мне вызов – возможно, чтобы разжечь мою силу.

Не знаю, что случилось потом и когда это произошло. Я увидел, что сын считает меня пожилым, слабым, бестолковым, растерянным, непригодным. Если он так чувствует, значит, так и есть. Если поступает так в своем неведении, неосознанно, значит, так надо. Значит, то, как я себя чувствовал, не соответствовало действительности. Я-то считал себя счастливым, более того, не сомневался в этом. И теперь я понял, что это не так, что я чувствую, что тону, погибаю, падаю в пропасть. И рука, которая меня удерживает, – его рука. Если он мне помогает, я не пропаду. Если он продолжает с беспокойством смотреть на меня, если не теряет меня из вида, я на плаву. Не исключено, что дела пойдут на лад. И он сможет в один прекрасный день снова заняться чем-то другим.

* * *

Есть непостижимый момент в последние секунды года. Не именно те, когда отсчитываются последние секунды до полуночи, а немного раньше – скажем, в последние две минуты. Даже если телевизор включен на первой программе, вот-вот пробьют куранты, есть мгновение, когда смотришь вокруг и видишь, что все исчезли.

Мгновение замешательства, когда отвлекаешься от бутылок, ждущих, чтобы их открыли, кто-то идет в туалет, кто-то начинает рассказывать длиннющую историю незнакомцу, кто-то говорит рассеянно: «Неужто уже полночь?» Всегда есть такой момент на праздниках, на ужинах, после того как все идеально организовано для того, чтобы поднять бокалы и выстрелить шампанским ровно в полночь.

Очевидно, человеческие существа знают по собственному тысячелетнему опыту, что этот символический переход – условность, и инстинктивно отторгают его или, по меньшей мере, пытаются сделать это; либо, напротив, верят в него настолько, что хотят отказаться от него, игнорировать его, забыть о нем.

Как будто внезапно волна рационализма захлестывает одновременно всех людей, сидящих в квартирах или ресторанах, чтобы разрушить порядок, с которого мы начали; шантаж, привитый нам с рождения: это Новый год, и мы непременно должны есть, пить и веселиться.

Момент, когда все отвлекаются, – это проблеск зрелости, потому что стать взрослым значит, помимо всего прочего, понять, что необязательно развлекаться на Новый год, и, если вечеринка была не ахти какой, это не поражение. Нужно стать человеком благоразумным, чтобы постичь дзен: не обязательно ложиться спать пьяным в шесть часов утра.

Но секунды летят, и, к счастью, находится кто-то, кто осознает, что праздник может не удастся, и принимается кричать во все горло: «Вы где? Идите все сюда!» И каким-то чудом за восемь секунд до полуночи все на своих местах с бокалами в руке, пробки того и гляди вылетят, и вот уже идет отсчет последних мгновений. Под дружный крик: «Шесть!» – пробка летит в потолок, и растерянный персонаж с бутылкой в руках говорит: «Извините, она открылась, не знаю как».


Есть и такие, кто остается дома, они ложатся спать в половине одиннадцатого, говоря: «Мы выпили немного вина, которое оставалось», и козыряют безразличием к Новому году, как будто хотят поставить под сомнение вопрос об измерении времени человеческими методами. Но это тоже уж слишком.

Какая разница, если это бессмысленно? Если фаршированные свиные ножки и чечевицу на столе никто не ест, и когда они остывают, то превращаются в какое-то месиво. Какая разница, если это всего лишь условность?

Это Новый год, и обычно все говорят, что еле его дождались, как хорошо, что закончился старый, что он был плохим (даже если не был) и что мы ждем многого от нового года, от себя и от других, что мы изменимся к лучшему и будем больше внимания уделять родителям, детям, родственникам, друзьям, бедным, голодным, бродягам. Мы займемся всем, обещаем мы себе, чокаясь дешевым приторным шампанским. В Новый год мы умеем быть добрыми, умеем давать обещания, ждем удивительного года, не такого, как предыдущий, словно все вместе хором поем песню Тенко: «Увидишь, все изменится / может быть, не завтра, / но в один прекрасный день изменится». Но уже третьего января между «спасти человечество от голода» и «купить новый айфон» выберем второе, убеждая себя, что экономике нужно развиваться, что она движется благодаря нам.

После полуночи, поцеловав в щечку всех, даже тех людей, которых видим впервые, мы отправим сообщения со смайликами, позвоним родственникам и друзьям и далеким возлюбленным, умиленные, как будто с завтрашнего дня мир и в самом деле обновится. И, проснувшись первого января нового года, приготовимся к новой жизни и начнем ее с замены лампочки в чулане, перегоревшей шесть лет назад (интересно, с чего мы начинали новую жизнь в течение этих пяти лет).

В общем, каждый год мы расходуем немалую часть энергии в ожидании полуночи, наряжаемся, надеваем нижнее белье красного цвета, потому что есть такая примета, на всякий случай, хотя неизвестно, работает ли она. Мы суетимся, покупаем продукты и напитки, встречаемся с друзьями, дети теряются на улицах незнакомого города, ты находишь их только на третий день, когда они ответят тебе, наконец, по телефону, потому что сорок восемь часов они спьяну провели в непрерывной рвоте (они еще должны научиться пить в меру; должны понять, что, когда мы умрем, никто нас не упрекнет, что мы не слишком весело встретили Новый год). Но мы позволяем себе все, ведь нам кажется, что все это, не имея никакого смысла, имеет смысл, ибо его придаем мы, а это немало.